Причина Валиной нерешительности крылась в ином.
Из глубины двора робко выглядывал старый одноэтажный дом. Его боковой беленый фасад с двумя высокими окнами, обращенными на улицу, напоминал лицо человека, узкое и бледное, с трагическими глазами. Этот дом будто бы постоянно ожидал какого-то несчастья. И вот несчастье стучится у калитки, В одном из окон за марлевой занавеской виднелась мохнатая лапа елки. Кто-то подошел к окну — качнулся, блеснув, шар на елке, дрогнула занавеска. Потом скрипнула дверь, и на крыльцо вышла молодая женщина в пуховом платке.
— Тебе, Анастасья! — срывающимся голосом крикнула Валя и, оставив конверт на лавочке у калитки, торопливо пошла прочь.
Предновогодним вечером, как всегда, сколько помнила себя десятилетняя Леночка Гришенкова, мама накрыла на стол поздно. К удивлению девочки, у ее хлопотливой ловкой мамы все почему-то валилось из рук. Она невпопад отвечала на вопросы дочери, кусала губы и подолгу застывала у окна, глядя в темень остановившимся взглядом. Но все остальное было по-прежнему: уютно гудела изразцовая печка-голландка, в мягком свете керосиновой лампы сверкала разноцветным стеклом и фольгой темная елка, еще пахнувшая заснеженным лесом, а на белой скатерти стола появилась (о чудо!) вазочка с карамельками.
Когда сели наконец за стол, мама сказала непонятное:
— Помянем нашего папу, доченька.
А в этот же самый день в спортзале школы, приспособленной под тыловой госпиталь, впевые открыл глаза после тяжелого ранения лейтенант Гришенков. И первое, что увидел он, была елка. Огромная, пышная, как кустодиевская купчиха, и так же пестро наряженная, она занимала середину зала, доставая краснозвездной макушкой до крюка в потолке.
Потом лейтенант рассмотрел весь зал — забранные деревянными планками окна в косых «андреевских» крестах из газетной бумаги; ряды белых коек вдоль стен; своих новых товарищей — от безучастных ко всему на свете, с серыми небритыми лицами, до бравых молодцев, бесстыдно приударявших за медсестрами.
Это было потом.
Вначале же Гришенков видел только елку и медленно, трудно постигал важную истину: он жив. Еще пришла мысль, что где-то, может быть совсем рядом, сидят его дочь Елена и женa Анастасия у такой же разубранной, только меньшей размером, елки; что скоро он увидит иx, дай только избавиться от камня на груди дa еще, кажется, справиться с ногой.
Выписали его в начале апреля. Все эти месяцы, неделя за неделей, лейтенант писал домой. Шестое безответное письмо вернулось с пометкой «адресат выбыл». Торопя выздоровление, изводя врачей, Гришенков писал снова и снова, пока из горсовета не пришло разъяснение, что Гришенковы, мать и дочь, в январе сорок второго эвакуировались в Уфу.
Одновременно лейтенант получил письмо от почтальонши Вали, в котором та подробно описывала события последних месяцев: как получили в доме Гришенковых «похоронку» на него, Павла Захаровича, как участились налеты фашистской авиации на речной порт и как при этом пострадало Заречье — почти все выгорело. Но дом их остался цел. Она, Валентина, присматривает за ним. Только как быть дальше — не знает, ибо, получив контузию при одном из налетов, собирается на поправку в Сибирь, к тетке, а ключ оставить некому — все уцелевшие зареченцы эвакуированы.
Гришенков бросился было в родной город, но по дороге передумал: черт с ним, с домом! Он представил себе разоренное гнездо — пустое, холодное, немое; деревянные щиты на окнах, словно пятаки на веках мертвеца. И пересел в столице на поезд «Москва — Уфа».
В городе на реке Белой каменными были только здание вокзала да некоторые строения в центре. Пока медлительный трамвай полз по широким пустынным улицам, лейтенант все вглядывался в окна бревенчатых домов, гадая, в котором из них нашли приют милые его женщины.
И долго еще, день за днем, звучали по мостовым города и в казенных коридорах неровные шаги и палка прихрамывающего фронтовика. Сколько раз, расталкивая толпу, бросался лейтенант к хлебной очереди, к черной усталой веренице людей, выливающейся из проходной оборонного завода, где, казалось, мелькнула...
— Простите... Обознался...
Он прекратил поиски в тот день, когда узнал, что поезд, на котором выехали в Уфу его жена и дочь, был разбомблен, не доезжая Казани.
Ранение позволяло Гришенкову остаться в тылу, но ему удалось добиться возвращения на фронт. Он не искал смерти, однако и не прятался от нее. И пули пощадили его. Он, уже майор, демобилизовался, когда ушли в воспоминания и Прага, и Маньчжурия. Но как только рука перестала ощущать надежную сталь оружия, тоска сдавила его, ни на миг не разжимая своих липких объятий. Потянуло в родные края, где был он счастлив, где осталась молодость и, казалось, вся жизнь.
Гришенков долго колесил по вокзальной площади. Окопная шинель его давно примелькалась постовому со шпорами и при шашке. Однако потребовать документы от новоприбывшего тот не решался. Сдерживали едва заметная благородная хромота отставника да следы погон, явно офицерских.
Гришенков, между тем, заглянул в буфет, потолкался у пивных ларьков. Мужик в засаленном ватнике попытался всучить ему елку за сто граммов; майор отмахнулся от него и, перейдя дорогу, вышел на рынок.
У длинного прогнутого стола торговали ржаными пирогами с горохом и компотом без сахара из сухой груши. Компот был разлит в жестяные кружки, прикованные цепочками к столу.
Уже смеркалось. Гришенков заплатил одноглазой бабе за ужин, но пирог, даже смоченный компотом, не лез в горло. Он знал, что пойдет рано или поздно на Заречную улицу, и страшился увидеть потухший очаг. Почему, собственно, потухший? Ведь в доме наверняка кто-то уже живет. «Пойду и напрошусь к новым хозяевам на новогоднюю ночь! Не откажут же — объясню все честь по чести. А если дом пуст, взломаю замок. Хозяин, чай». Так рассуждал про себя отставной майор Гришенков, пережевывая кусок несъедобного пирога. Воображение рисовало ему знакомые стены горницы, голландку в углу и... елку. Обязательно надо елку!
Гришенков огляделся, Тот мужик, в засаленном ватнике, с елкой, прислоненной к пивному ларьку, все еще поджидал покупателя. Шансов у него было мало: истекали последние часы последнего декабрьского дня. Павел Захарович не спеша направился к нему. Он уже взялся за клейкий ствол свежесрубленного дерева, как кто-то вскрикнул за его спиной:
— Ой! Я же первая увидела.
В сумерках майор не разглядел лица девочки-подростка. Но вся ее худенькая фигурка в коротком пальто выражала разочарование. На голове у девочки была вязаная красная шапочка, из огромных валенок выглядывали острые коленки.
— А я первый взял,— с улыбкой ответил Гришенков, нащупывая в кармане деньги.— Сколько?
Мужик при виде конкурентов обнаглел:
— Красненькая.
— Три червонца?.. Ладно, держи, мироед... Что ж ты, красавица, Новый год на носу, а ты — за елкой?
Девочка шмыгнула носом:
— Мы только сегодня утром из Казани приехали.
Она чуть не плакала. Майор вскинул покупку на плечо и опять опустил ее на снег.
— А без елки нельзя?
— Нельзя, дяденька. Мы елкой папу всегда поминаем.
Смысл сказанного не сразу дошел до Гришенкова.
— Тогда держи.
— У меня нет тридцати рублей.
— Держи, говорю... Дарю.
От радости девочка забыла поблагодарить и что было силы потащила елку прочь, словно боясь, что дяденька передумает.
Он еще с четверть часа потоптался у ларька. Затем, решившись, направился к реке.
Заречная улица, начинаясь от деревянной пристани, круто забирала в гору. Здесь было безлюдно и тихо. На сплошном пожарище черные колонны дымоходов подпирали тяжелое небо.
Первые дома появились на горе. Окна их были освещены. Метрах в двухстах впереди себя Гришенков увидел девочку, тащившую елку.
«Та самая»,— подумал майор.
Девочка пересекла полосу света и пропала.
С каждым шагом все труднее становилось майору переставлять ноги. А когда во тьме забелел узкий двухоконный фасад, он и вовсе остановился. И в этот момент вспыхнули окна.
Как лунатик, Гришенков открыл калитку, пересек двор и приник к одному из окон.
Он увидел стол, накрытый белой скатертью, и голландку в дальнем углу. Вдоль горницы лежала елка, а над ней склонилась та девочка, уже без пальто, но в огромных, не по размеру, валенках. Когда она повернула к окну бледное личико, майор пошатнулся и захрипел, будто ему сдавили горло. Девочка была похожа на его дочь, только... лет на пять старше. Еще не веря глазам своим, держась рукой за бревенчатые ребра стены, он зашагал, отчаянно хромая, к крыльцу и ввалился в дом.
Девочка испуганно оборотилась на грохот в прихожей. Испуг в глазах ее сменился удивлением. Она смотрела на «дяденьку», медленно узнавая того далекого, смутно различимого, родного... Так стояли они, разделенные влажной пахучей елкой, пока в дверях спальни не показалась не старая еще, миловидная женщина в пуховом платке на плечах. Ей не надо было узнавать. И невозможную радость свою она перенесла с таким же мужеством и достоинством, с каким в свое время приняла весть о гибели мужа.
И здесь, возле новогодней елки, мы их на время оставим.
Опять зима. И новая елка занимает заветное место в гостиной. И опять (в который уже раз) Павел Захарович и Анастасия Петровна рассказывают мне свою повесть. С каждым годом она обрастает все новыми подробностями. Снисходительная улыбка Леночки-Елены, теперь уже бабушки, подсказывает мне, что правдивая эта повесть постепенно становится рождественской сказкой. Что ж, пусть так и будет. Ведь сказки — это реальный мир, отраженный в чистом зеркале счастливых. Оттого их так любят и взрослые, и дети.