Технополис завтра
Самое важное. Самое полезное. Самое интересное...
Новости Интересное

Юрий Шушкевич. «Ласковая Заимка» (Повесть)

10.10.2015
Золотая река

Минувшим августом четырнадцатого, когда на соседней Украине вовсю гремела гражданская война и в воздухе носилось предчувствие невиданных потрясений, на моём московском телефоне неожиданно высветился киевский номер. Звонил — после почти десятилетия молчания — мой однокашник по университету Лозинский.

Лозинский был известен как олигарх-лайт или, возможно, даже «медиум». Без сожалений бросив аспирантуру и работу по специальности ради торговли ширпотребом, а вскоре прикупив несколько предприятий и колхозов, не отвлекаясь на вопросы политики и высшей справедливости, в девяностые годы он сколотил впечатляющее состояние. В две тысячи первом, когда я гостил в его трёхэтажном дворце, возведенном берегу Днепра в пяти минутах ходьбы от центральной станции киевского метро, он уже почитался долларовым миллионером — а на Украине в те годы миллион значил намного больше, чем у нас, да и счастливчиков подобных не просто было встретить. И насколько я был в курсе, за последние тринадцать лет в своих делах он только прибавлял: не вступая в передовую когорту богачей и не приближаясь к опасной черте, которую прочерчивает публикация твоего имени в списке «Forbes», Лозинский последовательно наращивал своё богатство и влияние, скупая активы и вкладываясь во всевозможные меценатства.

Поскольку ко мне всё эти щедрости не относились и с того далёкого визита в Киев я с Лозинским практически не общался — если не считать нескольких поздравлений в новый год, — его звонок застал меня врасплох.

— Я в Москве, утром прилетел, — буднично сообщил он. — Не желаю сильно светиться, поэтому хотел бы попросить тебя кое о какой помощи.

Мы договорились встретиться в вестибюле отеля Lotte, где я с не без труда разыскал его в отделённом уголке, надёжно скрытом от посторонних глаз. Лозинский сказал, что предпочёл бы не регистрироваться в отеле и потому не прочь переночевать у меня. Кроме того, ему на несколько дней будут нужны «тихий офис» и помощь «надежного юриста».

Я обещал помочь — за исключением, разумеется, удобств и комфорта, которые в своей скромной старой квартире мне обеспечить было не по силам. В ответ Лозинский сказал, что ему «плевать на понты» и что он с удовольствием заночует даже «на раскладушке». К счастью, идти на подобные жертвы не требовалось — жена с детьми уехали отдохнуть на Юг, и можно было разместиться на свободном диване.

Я вызвал такси и отвёз миллионера к себе домой, где оставил на несколько часов одного, пообещав вскоре вернуться «с ужином» — поскольку предложение провести вечер в ресторане Лозинский не поддержал. Как ни крути, а долг гостеприимства обязывает сделать даже для неожиданного и обременительного визитёра всё возможное и невозможное.

Продовольственная война России с Европой только-только распалялась, полки «Елисеевского» были ещё полны заморским разносолами, и мне не составило труда заполнить багажник пакетами с бельгийским паштетом, испанскими копчёностями, охлаждённым тунцом, несколькими тарелками французского сыра и прочей деликатесной снедью. Не зная в точности вкусов Лозинского, я прикупил, как помнится, целых три бутылки бордо категории Grand Cru, и расплачиваясь на кассе банковской картой, старался на глядеть на умопомрачительную, надо полагать, стоимость покупки.

Всё тот же долг гостеприимства заставлял меня не думать о деньгах, которые я был обязан инвестировать в дорогого гостя без особой надежды увидеть вновь — невзирая на то, что при моём скромном достатке каждая сотня долларов представлялась далеко нелишней. Мой жизненный опыт свидетельствовал, что нет дела более неблагодарного и гиблого, чем угощать или одалживать миллионерам — широту порыва они вряд ли оценят, а деньги не возвратят то ли из ханжеского нежелания кого-либо унизить невольным напоминанием о значимости этих ничтожных бумажек, то ли из-за боязни зафиксировать их случайное отсутствие у себя. Так что положение обязывает: хочешь общаться с великими — держи марку и терпи.

Хотя, если сказать честно, большого проку от застольной беседы с Лозинским я не ожидал: разговор с неизбежностью должен был сместиться с дел личных и мирных на политику и войну в Донбассе, где мне пришлось бы либо угрюмо соглашаться с чужими доводами, либо вступать в нежелательный и, главное, бессмысленный спор.

Но надо отдать должное Лозинскому — он постарался сделать всё, чтобы наиболее острые, болезненные и гибельные темы не омрачали нашей беседы. У приоткрытого темнеющего окна, над теряющимся в вечерней дымке морем московских огней, мы не без приятности вспоминали молодые годы, трепались о женщинах и делились мнениями о современном искусстве. Когда вторая бутылка Grand Cru понемногу подходила к концу, Лозинский надолго замолчал, после чего объявил, что прилетел в Москву для того, чтобы эмигрировать.

— Если ты думаешь, что ты меня этим удивил, — с бравурной насмешливостью ответил я, — то это не так. Война — дама капризная. Поэтому когда украинский олигарх покидает мятежный Киев и тайно объявляется в ненамного более спокойной Москве, это означает, что у олигарха с сей дамой — развод. Во всяком случае, развод до лучших времён.

— Ты ошибаешься, — возразил тот. — Развод я признаю один — такой, чтобы навсегда.

— Раз навсегда, так навсегда, —я не имел желания спорить. — Для друга сделаю всё, что попросишь. Мои возможности в России не сравнить, конечно, с твоими на Украине, но — что не смогу для тебя устроить, помогу купить по минимальной цене!

Произнеся эти слова, я невольно им же и удивился: в самом деле, много ли я, заурядный «винтик» из рядов унылого отечественного прекариата, способен предложить баловню судьбы, водящему, не исключено, дружбу с подлинными небожителями моей Отчизны!? Однако с какой стати он припёрся не кому-либо из них, а именно ко мне? Боится огласки, слежки? Или намерен использовать меня в какой-то своей игре, где в таблице ставок и призов моя жизнь не будет стоить ничего, кроме разве что возможности исполнить какую-нибудь ничтожную, но смертельно опасную функцию? Как же я сразу не догадался об этом? Чёрт! Теперь мне надлежит сосредоточиться и заботиться о том, чтобы не оказаться втянутым во что-либо подобное, ну а коль скоро окажусь — оговорить достойные условия, чтобы не жалко было пропадать…

— Спасибо, — после небольшой, но заметной паузы ответил мне Лозинский, улыбнувшись. — Но в России мне ничего не надо. Решение я принял, и называется оно — Америка.

— Ну что ж! Америка так Америка, — поспешил я вновь согласиться, отхлебнув ещё вина. — Страна не без фокусов, но жить можно. В Нью-Йорке или Лос-Анжелесе, правда, достаточно дорого, зато чуть отъехал — дешевизна прямо-таки неприличная!

Поскольку хмель определённо развязывал язык, я хотел было поделиться воспоминанием, как некоторое время назад, находясь в американской глубинке, попытался, ориентируясь на цену, купить жене в подарок какое-нибудь особенное платье — однако в четырех или даже пяти магазинах не смог найти ничего, что было бы дороже пятидесяти долларов.

Однако грустная ухмылка, застывшая на лице моего собеседника, ясно давала понять, что разговоры об экономии его не интересуют.

— Я не намерен ни шиковать, ни делаться дауншифтером, — сказал он, подцепив вилкой несколько ломтиков розового сальчичона. — Просто хочу жить мирно и спокойно. Сначала подобью бабки, а по итогу и ясно станет, где жить — на Манхэттене или в Канзасе.

— Правильно рассуждаешь, — поддержал я эту мысль. — Но активы, надо думать, здесь оставишь? На просторах бывшей «одной шестой»?

— Ни в коем случае!

Я снова оказался в дурацком положении — Лозинский вполне мог решить, что я во второй раз пытаюсь поженить его с моей страной и впарить в этой связи собственные услуги.

«Да, странно, очень странно, наверное, звучат предложения помощи от имени страны, которую по другую сторону границы, откуда Лозинский прибыл, почитают агрессором, — подумал я. — И ещё более странно, когда эти предложения исходят от человека, постаравшегося, чтобы из всех яств на этом столе отечественной была разве что соль!»

Но промолчать — означало признаться в том, что я сморозил глупость, чего мне совершенно не хотелось. И постаравшись выглядеть небрежно-расслабленным, я произнёс тоном слегка циничным:

— Эмоционально я понимаю тебя, но вот головой — нет! Жить можно где угодно, а вот деньги всё же следует делать там, где есть соответствующие возможности. Я не имею в виду обязательно Россию — на твоей родине этих возможностей было даже поболее… но теперь, сам видишь, — что есть, то есть. Но у нас, чтобы о нас ни писали, по-прежнему несложно развернуться и заработать. Во всяком случае можешь на меня положиться. Сделаю всё, чтобы ты не светился и не конфликтовал с совестью…

— Не волнуйся, у меня нет ни малейших намерений переносить или хотя бы сохранять в России бизнес. Всё продаю и всё вывожу. Всё, абсолютно всё!

— М-да… — растерялся я, не зная, что ответить и, главное, в каком направлении продолжать разговор. Если на своей родине я мог попытаться что-то для Лозинского предпринять или, на худой конец, сделаться его управляющим или зиц-председателем (наплевать!), то для ведения дел в Америке моя ценность равнялась нулю. Очевидно, что деловое направление нашей беседы вело в тупик, и нужно было срочно менять тему.

Размышляя над этим, я молча долил нам обоим вина и медленно, крошечными глотками начал тянуть его терпкую волнующую влагу.

Лозинский, похоже, почувствовал, что резкостью своих ответов он поставил меня в неловкое положение, и поэтому, тоже немного помолчав, поспешил объясниться.

— Пойми, сегодня меня интересует не просто возможность заработать, а необходимость вести дела на совершенно другом уровне… Без блата, откатов и заносов… Чтобы не зависеть ни от одной сволочи, ничего не бояться — просто жить, работать, честно платить налоги — и всё! Понимаешь, о чём я? Жизнь ведь одна, мы не знаем, сколько нам осталось, и поэтому лично я — я не желаю видеть вокруг все эти свиные рыла, которых тут до чёрта!

Лозинский хотел что-то ещё мне объяснить, но я энергично закивал головой, давая понять, что в разъяснениях не нуждаюсь.

— Знаешь, — принял слово я, убедившись, что он не намерен более говорить, — в части свиных рыл ты прав. Со времён Гоголя их меньше не стало. Но вот ведь в чём фокус: ещё каких-то года два назад я рассуждал точно так же и был готов, подвернись у меня возможность, тоже куда-нибудь смыться, — однако сегодня, извини, не могу. Всё сделалось как-то по-другому, и на том берегу я тоже ничего хорошего не предвижу. Везде, боюсь, одинаково тошно.

Лозинский в ответ добродушно рассмеялся:

— Ты не первый в России, от кого я слышу подобное. Поверь, вся эта философия — результат вашей аннексии Крыма, в ответ на которую Запад немного нахмурил бровушки, а вы по старой памяти его за это вмиг и разлюбили! Но ведь так вестись — несерьёзно! Через два-три года, попомни мои слова, всё опять будет по-старому.

— Через три года? Может, что-то и будет, как прежде. За исключением лишь того, что Крым Россия не вернёт, как бы тебе, наверное, ни горько было об этом слышать.

— Ничуть не горько! Забрали Крым — и молодцы! Ты знаешь, я Россию не очень жалую, но любить Украину у меня ещё меньше причин.

— Тоже из-за свиных рыл?

— Отчасти. Но главное — даже не в этом. Самое главное отличие всех нас от Запада состоит в том, что у нас любая разумная деятельность слишком сильно зависит от других людей, связана с этими людьми, опосредуется и прочая, прочая… Нет постоянных правил — вместо них надо постоянно договариваться, ублажать, изловчаться, следить, с кем дружить сегодня, а с кем — завтра, понимаешь? Когда я только начинал раскручиваться и зарабатывать деньги, всё это было интересно и увлекательно, но всему же есть предел! Сегодня я хочу просто жить — хочу заниматься собой, своими мыслями, а капитал при этом должен работать, как надёжная машина, которая не зависит совершенно ни от кого… Добиться этого даже на Западе не так уж и просто, подобный порядок вещей возможен только в Штатах, да и в Англии, пожалуй. В чистенькой континентальной Европе развелось слишком много чиновников и прочих носителей субъективности, которых я не желаю видеть. Ведь всякий, кто суёт свой нос в мои дела, никогда не будет знать до конца ни их, ни меня, — а стало быть любой, даже самый благообразный и культурнейший интересант рано или поздно обернётся свиным рылом!

— Да, задал ты проблему, — примирительно произнёс я, переставляя поближе тарелку с давно остывшим тунцом, о котором мы совершенно забыли. — Однако если хочешь знать моё мнение — я полностью с тобой согласен лишь в том, что гуртом можно строить коммунизм, а личные дела правильнее устраивать в тишине. С другой стороны, абсолютно изолировать себя от общества нельзя. Тем более, что существует немалая разница, с кем приходится сталкиваться — с как-никак воспитанным чиновником или же с бандитом.

— Тунца ты классно поджарил, — вместо скорого ответа констатировал Лозинский, с явным удовольствием уплетая тёмно-розовый изнутри кусок с неснятой веткой базилика, словно желая польстить моему усердию хотя бы в этом. — Но думаешь, я следом немедленно соглашусь, что поскольку в России бандитов сегодня меньше, чем в Украине, то мне здесь стоит на что-то надеяться?

— Я бы не стал это утверждать категорично, но разница действительно имеет место быть… В девяностые и в Москве, и в Киеве одинаково нельзя было чихнуть, не привлекая внимания какой-нибудь бандитской крыши. Однако под бандитов со спокойным сердцем ложились бывшие цеховики, воры и простые мужики, а вот те, кто вступал в бизнес с другого входа — я имею в виду бывших инженеров и прочую интеллигенцию, — мириться с подобным унижением не желали, и отсюда сразу же возник спрос на крыши ментовские, эфэсбеэшые… эсбэушные и так далее, сам знаешь. У нас крыш второго рода оказалось больше, в этом-то и разница.

— Знаю, — перебил Лозинский, не дав мне завершить мысль. — Только девяносто процентов всех этих правоохранительных крыш хуже бандитских, поскольку с последними можно договориться сразу и надолго. Лично по мне — хрен редьки не слаще.

— Согласен, но теперь дело в другом: в России с некоторых пор появилась возможность иметь покровительство непосредственно от государства. Понятно, что это совсем не та свобода, о которой ты мечтаешь, однако вместо чекистов или ментов теперь можно просто дружить, скажем, с губернатором или министром, помогая им в реализации каких-нибудь их программ и давая их людям немного кормиться от своих подрядов или поставок — ведь один шут деньги отдавать!

Мой собеседник на некоторое время задумался и перевел взгляд на тёмное окно, словно желая сосредоточится — и с точностью огранщика, готовящего единственно верный удар скарпелем по бесконечно ценному алмазу, выверить свою предстоящую мысль.

— Лично для меня всё это в прошлом, — ответил он наконец. — Большинство людей, и ты тоже — не обижайся! — живёте в устаревшей системе координат. В системе, которая сложилась тогда, когда было необходимо переключить миллионы наивных идиотов с мироощущения социализма на капитал. Я тоже был в числе этих идиотов, которых воспитали в уверенности, что человеческое общество разумно, что у него существуют какие-то высшие интересы… Это, конечно же, выглядело красиво и благородно, но это был бред, сущий бред, от которого людей надлежало лечить! Отсюда у самых первых, у тех самых отмороженных бандитов, которые пришли в восьмидесятые, имелась великая историческая задача — шугануть романтиков и ротозеев, объяснив им для начала, что за всё надо платить. За всё — за каждый заработанный рубль, за каждый шаг, даже за вздох, за каждую порцию воздуха! Все те страсти-мордасти с постановкой на счётчик, пытками утюгами или замуровыванием заживо в бетон были, как ни крути, необходимы и оправданы. Иначе людей было не встряхнуть и не мобилизовать.

— А ради чего встряхивать такой ценой? Неужели нельзя было сохранить тот позитив, который сформировался у нас в годы социализма, и на основе его строить новую жизнь?

— Ради того, что этот твой позитив был абсолютно неадекватен потребностям сегодняшнего дня, — без запинки ответил Лозинский, словно продолжая зачитывать лекцию. — Я не хочу сказать, что нахожусь на стороне тех мерзавцев — просто я признаю, что их эпоха была неизбежной. Когда благодаря их работе у общества промылись мозги, отморозки сразу же сошли со сцены, и не мне тебе рассказывать, каким образом. Быстро оформились новые источники силы: сперва это были те же бандиты, только без беспредела, затем — олигархи, как теперь у нас. Ну а у вас в Московии — чекисты всех под себя построили и сделались главной руководящей и направляющей силой. Своё мнение я уже высказывал — мне проще и надежней договориться с конкретным человеком, чем с креслом. Хотя отдаю должное вашей системе — она понятней, и работает получше, чем украинская. Зато украинская — устойчивее. Но обе, обе устарели безнадёжно, оттого мне одинаково тошно и в Киеве, и в Москве!

— Каковы же в таком случае новые правила? — спросил я, разливая остатки вина, и демонстрацией своего усталого вида надеясь внушить Лозинскому мысль о том, что мы если и не засиделись, то уж точно забрели в дебри безнадёжной философии.

— Математиками доказано, — с готовностью ответил миллионер, — что для эффективного управления система вышестоящая должна иметь сложность большую, чем управляемая. А людьми на протяжении многих тысячелетий управляли обыкновеннейшие люди, и именно по этой причине такое управление не было ни успешным, ни эффективным. Человеческие пристрастия, жадность и жалость, всевозможные иллюзии и надежды, деньги, в конце-концов, не позволяли руководящим институтам, не позволяли власти государственной работать долго и хорошо. То есть начинали за здравие, а кончали за упокой. Люди интуитивно эту проблему понимали, и потому стремились выдумывать для власти нечеловеческие свойства, обожествляя монархов или превращая рассуждения Маркса в новую религию. Согласен?

— С тем, что ты сказал — как будто бы да. Но к чему ты клонишь?

— Да к тому, что всем привычным нам формам общества — хана и крышка! Бандиты, менты, олигархи, все ваши и все наши президенты — всё это безнадёжно провоняло и скоро отомрёт. Будет власть совершенно другая: не человеческая, а надчеловеческая!

— То есть как?

— Никто в деталях этого пока не знает, имеется только общее представление… Например, вместо глупых голосований, имитирующих демократию, появятся системы автоматического согласования решений. Следить за соблюдением законов будут компьютеры, да и сами законы из помпезных деклараций превратятся в чёткие регламенты. У каждого жителя появится своя функция, и её отправление станет лёгким и приятным, как работа совершенного мотора у «Роллс-Ройса». Даже привычных нам денег не будет — на смену им придут цифровые записи об индивидуальных платежных потенциалах, биологически привязанные к своему носителю. Поэтому невозможно будет ни украсть, ни дать взятку.

— Пусть так, но каким образом люди могут создать систему более сложную, чем человеческий ум в состоянии придумать?

— Элементарно. Ты, я вижу, отстаёшь от науки: почитай Хакена и Онзагера. Теория фракталов, теория самоорганизации — там всё это предсказано.

Лозинский замолчал, чтобы выдохнуть и вытереть вспотевший лоб.

— Может быть… У фантастов встречалось что-то подобное, — воспользовался я паузой, чтобы возразить, — однако я всегда исходил из того, что на наш век должно хватить прежних человеческих отношений.

— А не надо занижать наш век — ведь мы можем прожить ещё весьма много! Поэтому я спокойно смотрю правде в глаза и делаю выбор, чтобы к подобной надчеловеческой системе приблизиться. И я хочу находится именно там, где эта новая система возникнет и наберёт силу, — в Америке. А если повезёт — хочу поучаствовать в её создании.

Разгорячённый спором и вином, я хотел было пошутить, что «надчеловеческая» система вряд ли будет нуждаться в услугах даже такого неординарного человека, как Лозинский, — но в последний момент остановился, поскольку понял, что всё высказанное моим приятелем — не материал для дискуссий, а окончательно оформившееся его внутреннее убеждение.

Я также почувствовал, что к разделяющей нас социальной пропасти, преодолеть которую отчасти удалось с помощью застолья, добавилась пропасть другая, на этот раз уже бездонная и космическая. И чтобы эта новая пропасть не разлучила нас навсегда, я что-то примирительно пробурчал про «относительность знания» и про «подверженность прогнозов пристрастиям». К счастью, мой собеседник более не был расположен к спору — вложив в свои последние сентенции нешуточную страсть, он теперь отрешённо глядел на свисающую из кашпо лиану, а его правая рука, которой он доселе активно жестикулировал, свисала как безжизненная плеть.

Тем не менее он всё ещё пытался что-то рассуждать про налоги, климат и какую-то «имманентную ответственность».

Я тоже находил себя не в лучшей форме — видимо, полторы бутылки Grand Cru на брата сегодня оказались для нас обоих неподъёмной ношей.

— То, что в студенчестве было лёгкой разминкой, теперь становится как приговор, — произнёс я, убирая со стола третью бутылку. — Согласен, что уж в чём в чём, а в этом отношении нашу слабеющую человеческую природу не мешало бы усовершенствовать!

Лозинский очнулся и неожиданно начал собираться. Он наотрез отказался ночевать у меня, несмотря на приготовленную для него отдельную комнату, заявив, что всё же отправится в гостиницу на такси. Когда по телефону доложили, что машина прибыла, и мы, шатаясь, спустились в подъезд, Лозинский постарался сконцентрироваться и попросил меня обязательно заехать к нему утром для небольшого делового разговора.

На следующий день, ближе к обеду, мы снова встретились холле Lotte. Мой друг выглядел безупречно, в то время как на мне, казалось, всё ещё лежала печать вчерашнего перебора. За чашкой кофе он положил передо мной папку с документами и попросил помочь с продажей «одной безделицы».

— Прикупил по случаю усадебку на Алтае: дом триста метров, три гостевых коттеджа, бассейн, конюшня, корт, земли — гектаров, кажется, за сто. Можно поле для гольфа сделать, можно — что угодно. Говорят, хороша в любую погоду. И летом комаров почти нет, как в Англии. Продашь сверх кадастра — тридцать процентов от разницы — твои.

— Не слишком ли щедро?

— Тридцать три процента с разницы твои — и точка. То есть одна треть. Мне эта заимка двести лет не нужна, но просто вот так списать её не могу. Объект чистый, только межевание на одном кордоне надо завершить. Сделаешь?

Разумеется, немного подумав для проформы, я согласился взяться за предложенную работу.

Отвечая согласием, я предполагал, что затраты по предпродажной подготовке лягут на меня, и уже не без грусти мысленно отрезал от своих небогатых сбережений немалую часть, которая, правда, когда-нибудь сможет быть возмещена через комиссию. Или — не сможет. Однако Лозинский, словно прочтя во мне эту мысль, уточнил, что деньги «на управление процессом» лежат на депозите в Бийске.

«Вот документы, вот депозитный договор… вот трудовое с местным смотрителем — его зарплата по март включительно тоже на депозите… А вот твоя доверенность — проверь лишь свои данные… До марта, стало быть, нужно успеть продать… Не успеешь — актив будет реализован по оффшорной схеме, но уже без тебя, извини…»

Я снова подтвердил готовность поучаствовать в продаже усадьбы, и мы быстро договорились по остальным моментам. У Лозинского были запланированы ещё две встречи, по завершении которых он отбывал в международный аэропорт. Я вызвался поехать с ним, но он отказался, сказав, что хочет побыть один. На том и распрощались.

Вечером дома я внимательно изучил папку. Помимо документов, необходимых для меня как агента, в папке имелся рекламный буклет, запечатлевший усадьбу в разные времена года. Она была одинаково хороша и под синими сугробами, и в окружении ярко-салатной молодой листвы, контрастирующей с тёмной хвоей вековых елей. Усадьба именовалась «Ласковой заимкой», что, наверное, ей очень подходило.

Я подумал, что если бы у меня имелся миллион долларов, то я, пожалуй, выкупил бы «Ласковую заимку» не раздумывая, после чего, завершив дела, требующие присутствия в столице, перебрался бы туда жить.

Увы, у меня не предвиделось ни миллиона, ни возможности сбросить ношу необходимых для поддержания моего бытия постоянных трудов.

* * *

На Старый Новый год, к приходу которого я был совершенно убит и раздавлен обрушившимся с ноября безденежьем и омерзительно длинными новогодними выходными, на протяжении которых хотелось буквально выть от пустоты, мне неожиданно позвонил «русский британец» по фамилии Кручинин.

Кручинин был лет на десять старше меня, в советское время работал в системе Внешторга и успел дослужиться до должности пусть средненькой, но позволяющей надолго выезжать за рубеж по делам, связанным с госзакупками каких-то лекарств. Когда у нас распахнулись бездны бизнеса, он решительно предпочёл остаться за кордоном. По первости ходили слухи, что он там едва ли не нищенствует и даже ночует в автомобиле из-за отсутствия денег на жильё. Более преуспевшие общие знакомые не раз выражали в его адрес свои соболезнования.

Однако с конца девяностых Кручинин, если верить тем же слухам, начал вызывающе часто бывать в Москве, демонстрируя при этом не просто достаток, а великодушие и барскую щедрость. Причём щедрость эта не ограничивалась чаевыми — о Кручинине стали говорить как о человеке, который может найти и «двинуть» значительные деньги едва ли не в любой проект.

В начале «нулевых» он не поленился меня разыскать, чтобы попросить помочь с анализом одного из подобных проектов. При этом он сразу заплатил мне за работу весьма приличный гонорар. Когда же я сдал ему стостраничный фолиант с бухгалтерскими выкладками и бизнес-планом на десять предстоящих лет вперёд, то вместо замечаний и пожелания что-то переделать и уточнить, получил восторженную благодарность и ещё хорошую порцию денег. Резонно было предположить, что преуспевающий финансист подобным образом просто оказывает своим менее успешным старым друзьям замаскированную милость.

Правда, по другим слухам выходило, что за спиной Кручинина стоят вовсе не волшебники-банкиры из лондонского Сити, обладающие непостижимым даром отыскивать кредиты для любых затей, а латиноамериканские наркобароны. Думаю, что так оно и было, поскольку даже в год всемирного кризиса активность моего приятеля не претерпела ни малейших изменений, да и ни по одной из его сделок не наблюдалось случаев банкротства или отказа платить. К тому же «проекты» свои он не выбирал, а разыскивал сам — что делало их похожими на «предложение, от которого нельзя отказаться».

Понимая, что тем своим бизнес-планом я мог являться невольным соучастником чьего-то закабаления и рискую в подобной роли оказаться вновь, я начал тяготиться своего с Кручининым знакомства и решил не создавать поводов для новых встреч. Но надо сказать, что он вполне доброжелательно отнёсся к избеганию его персоны с моей стороны и не нисколько обижался, если я в очередной раз объяснял невозможность повидаться с ним «внезапной командировкой» или «срочными делами на даче».

Однако в этот раз у меня не было ни доводов, ни желания предложенную встречу отменять. Собираясь в ресторан, я поймал себя на мысли, что в нынешнем состоянии не стал бы возражать против встречи хоть с самим чёртом.

За прошедшие годы Кручинин если и изменился, то только к лучшему. Несмотря на возраст, приближающийся к шестидесяти, он был в отличной форме, приветлив, весел и обходителен. И, конечно же, его неизменный такт в сочетании с умением мгновенно оценивать проблемы и внутреннее состояние собеседника очень быстро вернули меня в комфортное расположение духа. «В конце-концов», — подумал я, — какая разница, кто стоит за ним где-то далеко? Все мои опасения и нехорошие мысли — лишь догадки, поскольку я не слышал ни об одной совершённой с его стороны подлости, а мне он так вообще сделал царский подарок, подбросив денег в момент, когда я очень в них нуждался. Поэтому предложит что-нибудь сейчас — упираться не стану!»

— А я не узнал Россию, — совершенно серьёзно заявил он, когда мы после тоста за встречу выпили за здоровье. — Люди возбуждены и даже экзальтированны, но за всем этим трудно скрыть глубокую растерянность.

— Да, все понимают, что спокойное время миновало, — ответил я, осознавая, что произношу не дежурную реплику, а что-то очень близкое к правде. — Даже если не случится большой войны, старая добрая жизнь больше не вернётся. Наш европейский роман завершён, а выйдет ли что-нибудь с восточными невестами — не понятно, да и если выйдет, то уж точно не при нашем поколении.

— И что из этого следует?

— Что следует? Наверное, что подмеченная тобой растерянность внутри людей будет нарастать. После развала Союза мы почти четверть века жили в жестокой, несправедливой, но всё-таки стабильной и понятной парадигме: признайте новые ценности и обогащайтесь! При этом даже если ценности те кому-то были не вполне симпатичны, то возможность обогащаться и потреблять всё оправдывала и искупала. Теперь же имеется железное ощущение, что жизнь перестанет быть столь простой, двудольной. А вот какой именно она окажется — не ведает никто.

Лицо Кручинина сделалось серьёзным и даже помрачнело.

— Из твоих слов вытекает, что самое худшее, что ждёт Россию — это потеря и ценностей, и денег. Иными словами — переход в дикость. Ты действительно так считаешь?

— Я считаю, что если мы не найдём новых ценностей, всё закончится очень печально, как в семнадцатом году. Тогда ведь тоже: в царя и Бога верить перестали, а вера в буржуазные добродетели оказалась хилой и никудышной. Боюсь оказаться пророком, но с нынешней верой в государственную мощь и духовные скрепы нас может постигнуть тот же результат. Беда в том, что и в семнадцатом, и в девяносто первом, и сегодня от людей ничего не зависит, потому что у них нет самостоятельной опоры бытия. Отсюда — привычка жить иллюзиями и лёгкая внушаемость.

Вторгшись в эти ответственные и тревожные темы, я ожидал от своего собеседника вопросов куда более серьёзных — однако он неожиданно заулыбался.

— Не грусти! Весь мир устроен по этим же законам! Россия не хуже и не лучше остальных.

— Дай-то Бог. Но я действительно вижу, что твёрдого понимания будущего у нас нет. Сиюминутное понимание: сделать то или то, заработать, уехать, урвать — это понимание есть, а вот философского — нет.

— Да оно и не нужно! Большинству людей нужен кусок хлеба с маслом, и они практически всю жизнь заняты их добыванием. А философия — удел либо удалившихся от дел старцев, либо свободных художников — при условии, что их кто-то содержит.

Настал и мой черёд улыбнуться.

— Абсолютная правда! Но если художника кто-то содержит — то он уже не может считаться свободным!

— Это как посмотреть! Абсолютной свободы в нашем мире не существует, это ты прав. Но есть способы так устроить жизнь, чтобы она для всех и, главное, для тебя самого выглядела свободной. И, может быть, за всю жизнь так и не достигнешь предела, за которым свобода заканчивается.

Разговор явно перемещался в плоскость, для меня в моём нынешнем положении не очень комфортную. Однако рассудив, что со скорым прибытием на наш стол еды его придётся свернуть, я решил без наводящих вопросов расставить все точки над «i»:

— Твой вариант годится для тех, кто к середине жизни имеет хотя бы миллион долларов в кэше, — дружелюбно ответил я. — Тогда — если у тебя, конечно, всё в порядке с крышей над головой — на тридцать тысяч зелёных в год можно жить скромно и со вкусом. Спать до обеда, посещать выставки и театры, в неделю по паре раз ужинать с друзьями в ресторане, ездить к морю и читать всё, что хотел прочесть в молодости, но не успел.

— Хм! При условии, конечно, что все эти годы твой миллион или что от него будет оставаться удастся сохранять в надёжном банке, а твоя жизнь прекратится точно к расчётному часу, а не продлиться, скажем, ещё лет на десять, когда деньги закончатся. Что тогда?

Кручинин явно не собирался сворачивать из избранной колеи, и мне пришлось отшучиваться.

— В вопросах жизни и смерти я не считаю себя фигурой, равной Пастернаку.

— Почему — Пастернаку?

— Потому, что когда ему позвонил Сталин с просьбой сообщить, что тот думает о поэзии Мандельштама, Пастернак не нашёл ничего лучшего, чем предложить вождю встретиться и поговорить о вопросах жизни и смерти.

— Ну и что? Пастернак был членом Союза писателей, получал от государства шикарное содержание, не нуждался и мог позволять себе рассуждать о чём угодно. А вот у тебя — у тебя есть миллион в кэше или какой-нибудь кормящий клубный билет?

— Увы! И ты об этом прекрасно осведомлён.

— Не факт. Я привык, что в России все стараются жить максимально скрытно.

— Ты бы и так мог догадаться, что моим ремеслом миллиона не накопишь.

— Это ещё как посмотреть! Здесь у вас зарабатывают не ремёслами, а моментами удачи, которые могут случиться в жизни у любого. И у тебя они просто должны были быть!

Нам наконец-то принесли ужин, и поэтому можно было немного расслабиться.

— Разумеется! — ответил я после вынужденной паузы. — Одним из таких мигов удачи был заказанной тобой Audit Report & Business Plan[1] по цене первоклассной фирмы. Учтивая, что я сделал всё сам и не платил за лицензию, которой у меня не было и нет, мне достались действительно красивые деньги.

— Это не то, — покачал головой Кручинин. — Тот проект был ни о чём, а деньги ты получил за честный и объективный документ, который мне тогда был позарез нужен. Я бы подбросил тебе ещё с десяток таких — была бы потребность.

— Ну вот — ты сам себе и противоречишь! Значит, мигов удачи не так уж и много, и для меня, скорее всего, окно возможностей обогатиться захлопнулось навсегда.

— Ну зачем же ты так? Ведь я как раз собирался за это самое обогащение и выпить!

Разумеется, мы выпили, после чего Кручинин сообщил, что готов предложить мне работать с ним постоянно.

Он кратко обрисовал, что именно он хотел бы от меня получать. Речь шла о чём-то среднем между торговым представителем и финансовым экспертом. Особо было подчёркнуто, что никаких денежных потоков через меня проходить не будет — только PR[2], GR[3] плюс хорошо продуманное личное мнение — можно ли общаться с тем или иным контрагентом. Что работа ожидается непыльной, а свободного времени «будет больше, чем у Пастернака».

Предложение, поступившее от Кручинина, было не просто заманчивым — оно было поистине царским! По сути речь шла о том, что мне будут платить за наработанный опыт и трезвый взгляд на вещи, благодаря чему мне не придётся ночами писать, считать, переводить или даже дочерчивать в автокаде за нерадивых проектантов. Партнёром же и начальником Кручинин представлялся вполне комфортным, а озвученная им сумма ежемесячного содержания радикально закрывала все разом мои материальные проблемы.

С другой стороны, у меня с самого начала не было сомнений в том, что за спиной Кручинина маячат отнюдь не самые чистые деньги. Теперь же, когда после западных санкций его дела в России, вопреки всему, только набрали обороты, из гипотезы это становилось непреложным фактом. Не хочу играть святого — мне было наплевать, из чьих конкретно денег мне будет выплачиваться жалование и в чьих интересах мне предстоит вести переговоры о приобретении ценных бумаг, промышленных активов и недвижимости. Однако шальная мысль о том, что в случае вольной или невольной ошибки моя судьба может оказаться в руках стоящих за милейшим во всех отношениях Кручининым мутных и непредсказуемых «донов Карлеоне» из Мехико или Каракаса, — эта мысль выстреливала ледяной судорогой в спине и вызывала желание поскорее сказать «нет».

— Спасибо за предложение, — ответил я, стараясь не выдать волнения, — оно превосходит всё, что я имел до сих пор. Но боюсь, мне будет трудно его принять.

— Почему?

— Ты знаешь, что мы знакомы давно и что твою дружбу я ценю высоко. Но за тобой — ты тоже ведь не станешь возражать! — стоит кто-то другой, мне неизвестный. А я не привык в серьёзных делах полагаться на благорасположение тех, кого не знаю. Привык работать с живыми и понятными людьми, если можно так выразиться.

— За мной находятся люди живые и лично мне вполне понятные, — спокойным тоном согласился Кручинин, — но тебе с ними и не придётся общаться. За исключением, разумеется, случаев крайней необходимости.

Последние слова были произнесены им с такой равнодушной бесстрастностью, с какой обычно говорят об обстоятельствах непреодолимой силы. Тем самым моя догадка о трансграничной мафии, стоящей за спиной моего собеседника, в полной мере подтверждалась.

Я подумал — и старясь говорить как можно искреннее, ответил:

— В этом-то и проблема. Всю жизнь за моей спиной кто-то стоял, кто-то из-за ширмы пытался руководить. Сперва комсомол и партия, потом — политики, олигархи… Понимаешь, я просто от всего этого устал. Устал вглядываться и прислушиваться — а кто там, за ширмой? Половина жизни прожита, и хочется хоть немного успеть побыть собой.

— Понимаю тебя. Своим предложением я всего лишь хотел, чтобы у тебя всё было хорошо — и по деньгам, и по спокойствию. В конце ведь концов, я твой должник.

— Не припомню, чтобы за тобой должок водился.

Кручинин улыбнулся и напомнил о нашем с ним знакомстве в конце восьмидесятых, когда затянувшуюся аспирантскую попойку на берегу Химкинского водохранилища омрачило известие о том, что какой-то малый угнал с лодочной станции «казанку», на которой вскоре перевернулся и утонул. Оказывается, мой приятель должен был вместе с тем безумцем переправляться на противоположный берег к каким-то девицам, а я, выходит, его удержал. Причем удержал не столько стаканом, сколько объяснением особо модной в те годы экономической теории!

Было интересно и немного забавно вспомнить напрочь выбитые из памяти события и представления умопомрачительного прошлого, которые, оказывается, имели последствия. И, тем не менее, я снова подтвердил, что лучшим для себя вариантом вижу оставаться «художником» независимым и свободным, при этом разовые заказы и контракты по линии старых друзей безоговорочно приветствуются.

— Тебе виднее, — согласился с моими доводами Кручинин. — Но имей в виду, что в мире всё стремительно концентрируется вокруг немногих центров силы, человек становится не шибко ненужным и потому обязательно должен к чему-то прибиваться. Независимость, да и то относительная, возможна только в ремёслах низших, всё остальное — это обязательно чья-то «вертикаль». Число самодостаточных авторитетов, которые выбирают, с кем водиться, и прежде было невелико, а теперь и вовсе скоро сойдёт на нет. Времена свободных художников, независимых активистов и прочих фрилансеров уходят навсегда. Даже если у кого-то по молодости всё это прокатывает неплохо, создавая иллюзию востребованности, то после сорока, когда понимаешь, что твои знания и таланты сами по себе никому неинтересны, обнаруживается пустота. Ибо вся эта пресловутая свобода поиска, лёгкость смены мест, круговорот клиентов и ремёсел есть лишь тендер, в ходе которого люди бессознательно ищут для себя покровителя. Лично я считаю, что свою вольницу я отгулял, и теперь со спокойным сердцем признаюсь, что должен находиться в клане.

— Я бы согласился с тобой, если б не эта чёртова ширма! Пока она непроницаема и непонятна для меня, я не смогу чувствовать себя нормально.

— Ширма… сдалась тебе эта ширма! Впрочем, ты прав отчасти, но только отчасти! При определённом стечении обстоятельств, которые могут сделать тебя крайним или объявить причиной неприемлемых для клана потерь, ширма действительно приоткроется, и этот день в твоей жизни будет явно не лучшим. Но, во-первых, проигрыши подвержены статистическим законам, а поэтому есть хороший шанс успеть прожить свой век до того момента, когда вероятность их скорого наступления начнёт тебе по-настоящему угрожать. Во-вторых, всегда есть возможность попросить того, кто выступит из-за ширмы, о реванше — а это еще несколько лет игры и полнокровной жизни. Ну а в-третьих, если уж действительно всё пропало, но при этом сам ты был честен и чужого не брал — никто тебя мучить не будет. Соберешь друзей в самом фешенебельном отеле, угостишь роскошным обедом, потом поднимешься куда-нибудь на мансарду под звёздами, нальёшь шампанского — да и пустишь пулю, как после неудачной рулетки. Так что даже самый скверный финал не столь уж и плох. Обычная жизнь запросто может привести к преждевременному концу, но только пресному и без шика. В обычной жизни не стреляются под звёздами, а убивают себя одиночеством и водкой. А вот когда ты в клане, то от одиночества точно не умрёшь.

— С тобой невозможно спорить! Тем не менее я по-прежнему не могу твое предложение принять. Давай поэтому договоримся, что я — просто пока не решил. Просто думаю — и всё тут.

— Да не ищи ты оправданий, я тебе лишь помочь хотел! Всегда можешь мне позвонить… Просто мне — ты уж не обижайся! — со своей колокольни совершенно очевидно, что с каждым годом у вас здесь всё труднее будет оставаться неприкаянным, тебе по-любому придётся к какой-нибудь банде прибиваться! А уж в этом мне поверь — везде всё одинаково, везде! Ну а работать на государство, чего в России многие сегодня безудержно желают, — так это всего хуже, в этом случае у человека не один, а обязательно два хозяина: первый тот, что красуется на портретах, а второй — в тени. И если что вдруг слетит, то жалости от того, второго, не жди, не надейся!

Произнося последние слова, Кручинин вместо доказательств возвысил голос до страстности проповеди, из-за чего я вдруг понял, что ещё немного — и я начну с ним соглашаться. Чтобы этого не случилось, мне нужно было выложить аргумент, в такой же степени обсуждению не подлежащий. Тогда вспомнил про теорию, высказанную уехавшим Лозинским, и решил ею воспользоваться.

— Готов с тобой согласиться, всё действительно примерно так, как ты говоришь. Но есть, похоже, один нюанс. Один мой приятель высказал мнение, согласно которому может существовать общество, где над человеком возвышается не кто-то другой, а объективная нечеловеческая сила. Или «надчеловеческая», как он выражается. Основанная на законах, регламентах, искусственном интеллекте и социальных технологиях, которые вовсю реализуются на Западе. И что если с этой реальностью один раз на берегу обо всём договориться, а после — чётко выполнять обещанное, то взамен будешь иметь гарантированный уровень безопасности и жизненных благ. Согласись, что неплохой вариант для тех, кому за сорок.

— Я тоже предлагаю тебе обо всё договориться на берегу, в чём тогда разница?

— В одном моменте — там нет никого за ширмой. То есть в самом скверном для тебя случае, когда ты оказываешься всем должен и перед всеми виноват, никто не выступит из тени, от чьего гнева или милости отныне бы зависела твоя жизнь.

— То есть ты кинешь — а тебе ничего? Хотел бы я пожить в при таком строе!

— Не совсем. Реакция будет, но она не будет связана с людьми. Чистая и абсолютная, так сказать, справедливость и бесстрастность, рождающаяся на автопилоте.

— А твой приятель тот — не того ли, часом?

— Может и «того», только он ещё пятнадцать лет назад стал долларовым миллионером. А недавно отправился за океан именно за этим.

— Тоже удивил! Из знакомых мне лично миллионеров у половины — пониженный порог опасности, а вторая — клинические шизофреники. Неужели кому-то легче умирать от бесстрастно валящегося с горы камня? Или соглашаться с приговором, выносимым компьютером по данным Google?

Я согласился, что компьютерам доверять нельзя, и за неимением общего решения мы перешли на другие темы, благодаря которым ужин завершился в приподнятом и умиротворённом настроении. Тем не менее, проклятый вопрос моего финансового будущего неожиданно снова всплыл.

На выходе из Новинского пассажа, за разукрашенной бутафорскими сердечками стойкой скучала девушка, собиравшая пожертвования для какого-то благотворительного фонда. Пару минут до этого едва сумев наскрести денег, чтобы внести за свою долю чека, я не был расположен к филантропии, однако Кручинин задержался, чтобы щедрым жестом опустить в ящик несколько пятитысячных купюр. А когда из уст девушки пролились бесконечные слова благодарности, он задержался, извлёк из кармана две бумажки в пятьсот евро и доложил их с кратким комментарием «От нас!»

— У тебя точно всё нормально? — поинтересовался он, когда мы вышли на улицу. — Только не скромничай, я же знаю, что в России у всех сегодня проблемы. Есть на чём заработать в ближайшее время?

— Да, кое-то есть, — меланхолично ответил я, вспомнив о продаже алтайской усадьбы Лозинского. И хотя за более чем четыре месяца я не смог добиться в этом деле ни малейшего результата, возможность козырнуть реальным проектом позволяла мне сохранить достоинство. Я вкратце рассказал Кручинину про «Ласковую заимку», заодно предложив подумать над ёё приобретением. Ибо чего не бывает!

К моему изумлению, Кручинин предложением заинтересовался. В моём полупустом портфеле имелся оставленный Лозинским рекламный буклет, который тотчас же был использован по назначению. Прислонившись спиной к уличному фонарю, Кручинин с явным интересом перелистывал страницы, рассматривая фотографии и вчитываясь в пояснения.

— И кто же этот щедрый землевладелец?

— Некто Лозинский, мой однокашник. Не знаешь его?

— Фамилию где-то слышал, но так — не знаю.

— Тот самый украинский миллионер, о котором я рассказывал — что свалил в Америку в поисках «надчеловеческой справедливости». И в связи с этим распродает здесь всё подряд.

Кручинин ничего не сказал в ответ, продолжая перелистывать страницы.

— А ты знаешь, — заключил он, возвращая мне буклет, — предложение интересное. Поскольку в России у меня нет никакой личной недвижимости, я бы эту усадебку прикупил.

Во мне немедленно зажглось давно забытое чувство живого предпринимательского азарта. Ещё бы — после множества напрасных попыток, в разгар жестокого кризиса найти покупателя — чем не удача? И покупатель этот определённо будет в состоянии заплатить объявленную цену — стало быть, я возьму свою комиссию, и на ближайшее время забуду о проблемах и нужде!

Но чтобы обезопасить себя от вполне вероятного разочарования, я решил удостовериться в серьёзности намерений своего друга.

— Я с радостью оформлю с тобой эту сделку, — ответил я, стараясь не выказывать волнения, — но, тем не менее, подумай: на твоём месте я бы для начала обзавёлся чем-нибудь в Москве. Или в Питере — там на Крестовском острове образовался неплохой райончик, все соседи сплошь — чиновники высшего ранга и известные лица. Если надо — я найду нужные выходы.

— В гробу я всех этих лиц видал! В Москве мне тяжело находиться, а жить у воды — не желаю в принципе.

— Но кронштадтскую дамбу давно замкнули, наводнения исключены…

— Не в дамбе дело. Просто когда на планете растают ледники, море затопит всё на сотни километров, если не на тысячи. А вот Алтай с Гималаями останутся. Поэтому если уж вкладывать во что-то деньги — тот только туда.

— Не вопрос, всё сделаем! Но всё же со всемирным потопом ты перегибаешь. На наш-то век суши хватит!

Кручинин мотнул головой, давая понять, что не желает обсуждать то, что для него давно уже решено. «Ладно, — подумал я, — может, он печётся о детях и внуках. Или это у него просто такое чудачество, на которое каждый состоявшийся в жизни человек имеет право. Затопит нас океан, или не затопит, — какая разница для меня, в конце-концов?»

На прощание Кручинин ещё раз подтвердил своё намерение заняться приобретением усадьбы на Алтае. Я был доволен и ободрён, поскольку вместо жизни в постоянной нужде или зависимым винтиком, на которую я, казалось, был до скончания века обречён, приобретал перспективу яркую, ясную и главное — восстанавливающую мою драгоценную самобытность.

* * *

Спустя несколько дней я сделал звонок на лондонский телефон Кручинина, чтобы дежурно поинтересовавшись, «хорошо ли прошла дорога назад», попутно убедиться в незыблемости его намерения купить «Ласковую заимку». Всё было серьёзно, желание вложить шестизначную сумму в далёкую алтайскую усадьбу не выветрилось из его головы вместе с парами незабываемого Chàteau Ausone, которым мы наслаждались в ресторане.

В тот же день я проинформировал Лозинского о начале «предпродажной подготовки», и получив с его стороны подтверждение, вплотную занялся выверкой документов.

Вскоре обнаружилось, что часть кадастровых чертежей из обширного землевладения Лозинского не были оформлены до конца, а по нескольким лесным участками даже не проводилось межевания. Всё это означало, что заключение сделки не только откладывается на месяц-другой, но и что мне необходимо срочно выезжать на место, чтобы скорейшим образом имеющиеся проблемы разрешить.

С учётом большого числе вопросов поездка обещала растянуться не менее чем на неделю. Ради хорошего дела я был не прочь провести вдали от дома и больший срок, если б не проклятые вопросы денег. Мало того, что чтобы добраться до депозита в Бийске мне надлежало из собственных средств приобрести авиабилет и зарезервировать средства на оплату нескольких дней в гостинице, — требовалось обеспечить нормальное существование моей семьи, остающейся в Москве. Личные сбережения к концу января были обнулены, а экономический спад и обрушение практически всех заработков ставили моих близких в прямую зависимость от доходов сиюминутных и во многом случайных, требовавших от меня не столько времени и сил, сколько постоянного нахождения на месте. А поскольку я места с снимался, то мне надлежало оставить дома запас наличных с учётом также того, что по возвращении у меня какое-то время не будет ни переводов, ни лекций, ни статей…

С немалыми трудами сумев одолжить у нескольких друзей двести тысяч, половину из которых я сразу же отдал жене, в последние дни февраля я вылетел в Барнаул.

В Москве уже наступила ранняя весна, снег под жаркими солнечными лучами стремительно таял, и предвкушение дороги отвлекало от прежних мыслей и пьянило. В аэропорту, перед посадкой в самолёт, я позволил себе усилить последнее чувство добрым бокалом пива, благодаря чему перелёт на восток оказался наполнен давно забытым юношеским ощущением свободы и силы. Да, впервые за многие годы я наслаждался абсолютной уверенностью в том, что выпавшую мне работу я выполню легко и красиво, потому предстоящие неведомые хлопоты не страшили нисколько. Был понятен и результат — по факту продажи усадьбы мой комиссионный доход должен был составить от двух до трёх миллионов рублей. Эта сумма представлялась достаточной, чтобы на протяжении нескольких лет не думать о проклятых заработках и заниматься исключительно тем, к чему лежит душа.

Возможность не зависеть от источников заработка и пребывать в согласии с собой на протяжении всей моей сознательной жизни оставалась недостижимой мечтой. Я всегда интуитивно стремился к этому идеалу, стараясь избегать неподъёмных обязательств и служебного рабства, не боялся работать как двужильный и отказываться от большинства предложений, если усматривал в них подчинённость и гнёт. И удивительным образом выходило, что отказавшись от аналогичного предложения Кручинина, я именно через него и обретаю свободу. Пусть несовершенную, пусть всего на каких-то два-три года — но всё же свободу!

Я поймал себя на мысли, что жду получение комиссии с тем же нетерпением, с которым ждут отпуска. Да, именно так, эти несколько миллионов рублей обещали мне тот же отпуск, только продолжительностью не тридцать дней, а тридцать месяцев. А если учесть, что со студенческой скамьи я в отпуска не ходил — а это уже без малого тридцать лет! — то ожидаемый приз представлялся обоснованным и законным.

Алтайская столица встретила лёгким и сухим морозцем, который только распалял желание немедленно включиться в работу и, если потребуется, свернуть горы во имя близкой и заманчивой цели. Наплевав на экономию, я добрался до Бийска на такси.

Заночевав в гостинице, поутру я отправился в обход по записанным у меня адресам. А после обеда, арендовав на все предстоящие дни «уазик» с водителем, выехал за сто километров в Горно-Алтайск.

Казалось, местные чиновники, землеустроители и геодезисты, изнывая от сезонного безделья, только и ждали моего приезда. Все вопросы решались на удивление по-деловому и быстро.

Единственной проблемой оказалось почти полное исчерпание депозита, открытого Лозинским для финансирования текущих затрат по усадьбе. Из-за начисления в конце минувшего года неожиданно высокого налога на недвижимость деньги на депозите, которых должно было хватить до лета, заканчивались уже в текущем месяце. Чтобы заплатить за все необходимые услуги, мне не только пришлось резко сократить собственные расходы, но даже просить жену переслать из оставленной дома суммы пятьдесят тысяч рублей.

К счастью, никто из меня лишнего не вымогал, и имеющийся в моём распоряжении бюджет закрывался вроде бы даже с небольшим «профицитом».

Когда все справки были собраны и организационные вопросы решены, вместе с геодезистами я отправился собственно на «Ласковую заимку». В телефонном разговоре с её смотрителем я договорился, что останусь там дней на четыре-пять, в течение которых землеустроители обещали завершить свою работу: во-первых, наслажусь природой и свежим горным воздухом, а во-вторых — сэкономлю на гостинице, что нелишне.

Где-то за Горно-Алтайском мы повернули с Чуйского тракта и несколько часов ехали через тайгу навстречу на глазах вырастающим зелёно-снежным склонам и вершинам. Места вокруг были дикие и первозданные, и большую часть времени индикатор мобильного телефона показывал отсутствие всякой связи. Я не мог не подумать, что намерение Кручинина купить усадьбу в этом благословенном месте могло быть связано с тайным желанием как раз изолировать себя от мира — с желанием, ради которого он был не прочь заменить в своём малопрозрачном бизнесе свою персону на мою. И можно лишь порадоваться, что желание его и нежелание моё в данной точке времени и пространства совпали к обоюдной пользе!

«Ласковая заимка» располагалась в глубине широкой и протяжённой долины-поляны, прикрытой со всех сторон впечатляющими горными склонами. Лозинский говорил правду, место это было выдающимся и неотразимым.

Смотритель усадьбы Ерофей Александрович, крепкий и по виду интеллигентный мужичок лет шестидесяти, привечая меня и знакомя со своим хозяйством, не преминул заметить, что где-то рядом — «база «Газпрома», а чуть подолее — и «дача президента». Я уже знал, что в этих местах понятие «рядом» может означать и сто, и даже двести километров, поэтому упоминание об именитых соседях никак не сказалось на поселившемся внутри меня ощущении уединённого комфорта.

Усадьба во всех отношениях была хороша. Главный особняк на высоком фундаменте, комбинированный деревом и камнем, находился в окружении уютного парка, а гостевые домики располагались таким образом, что проживание в них было сродни дачному уединению. Обилие распушённых кедров оживляло зимний пейзаж, а до поры голые берёзы и черёмухи с приходом тепла обещали заполонить всё вокруг роскошной листвой. На протекающем неподалёку ручье имелась небольшая запруда, пока что скованная льдом, по берегам которой были оборудованы мостки для рыбалки и купания, а на покрытой тонким слоем снега спортивной площадке угадывалось идеальное покрытие. Да и остальная территория была ухожена и обустроена едва ли не до совершенства.

Приписанные к усадьбе сто гектаров земли не имели ни ограды, ни даже какого-либо иного обозначения, что позволяло соотносить с ней едва ли не всю без исключения даль, которую в состоянии был обозревать восхищённый взор горожанина, прежде никогда в жизни не встречавшего подобной красоты… И насколько хватало глаз, на многие километры вокруг не было ни посторонних, ни даже следов от их присутствия в прошлом. Усадьба соединялась с остальным миром лишь дорогой и теряющейся в тайге электрической линией.

Несложно было представить, что хозяева и гости этого райского уголка имеют возможность проводить здесь недели и месяцы в условиях множества занятий и поэтических развлечений. Реплика Лозинского о необходимости устроить поле для гольфа показалась модной блажью, поскольку и без аристократических забав здесь было чем упиваться на протяжении практически целого года. Прогулки пешие и верховые, охота, рыбалка на запруде или на диких горных озёрах, куда занятно добираться на квадроцикле, уединение в библиотеке или на горной террасе, просто лежание на сочной траве рядом с зарослями вечнозеленого маральника, цветущего по весне фантастическими синими волнами, — всё это я представлял легко и живо, не испытывая при этом ни малейшего дискомфорта от мысли о том, что всей этой красотой будет пользоваться кто-то другой. Напротив, я ощущал свою с ним солидарность, поскольку воплощение чужой мечты приближало мечту мою — пусть более скромную, но оживляющую в глубине души весьма близкие струны.

Ерофей Александрович предложил мне на выбор комнату в особняке или коттедж, который, правда, из экономии зимой почти не отапливался. Мне ничего не оставалось, как расположиться в роскошной «господской» спальне, имея под рукой все удобства и блага жизни, включая выполненную во флорентийском духе кухню с полным холодильником дорогой снеди и великолепным баром.

Ночью я несколько раз просыпался, и под воздействием неизвестного мне прежде чувства, в котором осознание свободы соединялось с неожиданной тревожностью, подолгу стоял у окна, залитого лунным светом. Горный воздух, скованный ночным морозом, был недвижим, и тонкая струйка дыма из котельной восходила к небу совершенно прямой линией. Покрытые тёмно-фиолетовым снегом ложбины на склонах обрамляли моё пристанище, словно края чаши, на дне которой царили абсолютные покой и тишина. Не было ни единого звука, ни одного случайного огня или отдалённого движения, которые могли бы эту тишину нарушить. Даже скрип половицы, который я нарочно вызывал, чтобы удостовериться в реальности этого безмолвия, прекращался быстро и испугано.

Я не мог не сравнить эту ночную тишину с безмолвием космоса и не подумать, что едва ли найдётся на планете много мест, в которых столь очевидно теряется граница между землёй и небом. Да, трижды, четырежды прав был Кручинин, пожелавший приобрести эту усадьбу — здесь, пожалуй, можно переждать не только жизненные бури, но и конец света!

С рассветом геодезисты, ночевавшие в холодном гостевом домике, отправились трудиться, а я, взбодрив себя чашкой ароматного эспрессо, отправился на прогулку, имея в планах пересечься со смотрителем, чтобы расспросить обо всех особенностях и нюансах вверенного ему хозяйства. Ибо свою работу комиссионера я намеревался выполнить с максимальной ответственностью и прилежанием.

Я обнаружил Ерофея Александровича за расчисткой снега.

— Бог в помощь!

— Спаси Господи! Как ночевалося?

— Если честно — почти не спал. То ли воздух кружил голову, то ли тишина придавила. Стоял у окна и отказывался верить, что подобное возможно.

— Ну, для нас то дело обычное! Особливо зимой, — ответил смотритель, разгибая спину и выискивая сугроб, в который можно было бы воткнуть лопату.

Но подходящего сугроба не находилось.

— Зима нынешняя не скажу, чтобы сиротская, но вот снег — видишь: на глазах сходит, — продолжил он, кивая на искрящуюся под ногами спрессованную ледяную корку. — Так говорите, купят нас по весне?

— Да, купят, — подтвердил я. — Хозяина нового я знаю — человек он хороший, слово своё привык держать.

— Это хорошо, — согласился Ерофей Александрович, и для порядка несколько раз подцепив лопатой ничтожный налёт изморози, выпавшей за ночь, пригласил меня «побаловаться чайком».

Мы прошли к сторожке — к высокой красивой избе с обширной зимней террасой, где он познакомил меня с хозяйкой — ухоженной пожилой женщиной с правильными чертами лица, одетой в старомодное глухое платье с кружевной шалью на плечах, придававшими ей сходство с образами провинциальных дворянок или столичных купчих.

Хозяйку звали Анной Карловной, и как выяснилось за чайным столом, её дед был чешским военнопленным, в годы Гражданской войны отбившимся от эшелона и осевшим в этих местах. В советские годы Анна Карловна трудилась бухгалтером в совхозе, директором которого был её родной дядя. С началом перестройки дядя добился преобразования совхоза в «народное предприятие», которое успешно продолжало растить хлеб и производить молоко — пока в начале девяностых не оказалось разгромленным местными бандитами, платить которым дань дядя принципиально не пожелал. Тогда же он и погиб — был взорван в автомобиле вместе с женой, «народный совхоз» распался, и Анна Карловна с Ерофеем Александровичем, в ту пору ещё здоровые и полные сил, долго мыкались по южносибирским городам, перебиваясь временными заработками и не гнушаясь черновой работы, пока судьба не привела их на это место.

— Мрачное было время, — тихим голосом произнёс я, выслушав этот грустный рассказ и переведя взгляд на окно, за которым виднелась сверкающая под солнечными лучами усадебная аллея. — Но, наверное, всё же есть в жизни справедливость. Уверен, что тех негодяев уже давно нет на земле. А вы всё же выкрутились, и у вас есть будущее.

— Слава Богу! — как-то лениво и, вероятно, больше из приличия согласился смотритель. — У вас-то есть, а у нас — не знаю. Сегодня мы с Карловной сидим здесь и чаи распиваем, а завтра — закроется заимка, и тогда разве что к сестре, на скотный двор.

— Почему это закроется?

— Зарплата в феврале закончилась…

— Бросьте! Никто не ожидал, что на усадьбу будет начислен такой налог, оттого и не хватило денег. Через месяц придёт новый хозяин, и всё наладится. А за март я заплачу вам из своих, как обещал… Давайте-ка даже сейчас!

Несмотря на попытку Ерофея Александровича что-то возразить, я достал деньги и отдал ему сорок тысяч.

— Спаси Господи! — поблагодарил смотритель, приняв деньги. — Зря вы только так сразу, я же не о деньгах хотел сказать. Я и без денег, если надо проживу, не привыкать. Карловну вот жалко, ей-то за что такая жизнь досталась?

— Какая досталась, такая и есть, — бесстрастно ответила Анна Карловна.

— А могла ведь быть другой, — не согласился с женой Ерофей Александрович. — Зря твой дед к нашим сбежал. Уехал бы тогда с беляками до Владивостока — глядишь, жила бы ты, старая, теперь где-нибудь в самом Евросоюзе!

— Мне себя не жалко… Мирку жалко, — произнесла Анна Карловна и опустила глаза.

За столом внезапно воцарилась тишина. Мне хотелось спросить, о ком идёт речь, но вопрос показался неуместным.

Ерофей Александрович зевнул и вскоре продолжил:

— Ну и напустили мы мрака, спаси Господи! Человека пригласили чай попить, а мрака напустили! Всё нормально у нас. Вот весна будет скоро, багульник зацветёт. Вы тогда и приезжайте, здесь такая начнётся красота! Орляком молодым угостим, на Телецкое озеро свозим, тайменя порыбачите. А сейчас — не то ещё время, оттого и тянет на грусть…

Он явно уводил разговор на другую тему, и я счёл за благо не возвращаться к неприятным для стариков воспоминаниям. Допив чай и поблагодарив за угощение, я засобирался на прогулку.

Вдосталь нагулявшись, затем отобедав и даже успев подремать часок-другой в своей комнате, перед сумерками я снова вышел на променад, где у гостевого домика встретил вернувшихся с дальних кордонов геодезистов.

Благодаря отличной погоде и неглубокому снегу, геодезистам удалось полностью завершить свою работу в течение дня. Они угостили меня чаем, в котором заварили принесённые из тайги какие-то ароматные почки, и за чаепитием удивили тем, что земли в усадьбе оказывается больше примерно на сорок гектаров.

Эта новость показалась мне из разряда приятных, поскольку давала возможность выручить с Кручинина дополнительную сумму, третья часть которой являлась бы моей законной комиссией. Второй хорошей новостью было то, что теперь у меня не было необходимости дожидаться оригиналов кадастровых бумаг — я мог хоть завтра лететь в Москву, готовить и подписывать купчую, а уже при регистрации нового собственника ему здесь выдадут все «оригиналы». Геодезисты предложили мне вернуться в Горно-Алтайск завтра утром, но я предпочёл пару дней обождать: во-первых, мне хотелось удостовериться в отсутствии недоработок и иных «закавык», ну а во-вторых — почему бы ещё немного не побаловать себя покоем и комфортом «Ласковой заимки»?

Вскоре на столе у геодезистов возник импровизированный ужин, всем налили водки, которая после рабочего дня на морозном воздухе пошла на «ура», а мне позволила ещё немного расслабиться. В разговорах о делах и за жизнь вспомнили о чете смотрителей, которых, как оказалось, в здешней округе все хорошо знали.

Тогда же, вместе с подтверждением печального рассказа о давнишнем убийстве рэкетирами дяди Анны Карловны, я услышал ещё одну леденящую душу историю: оставшаяся сиротой его единственная двадцатилетняя дочь — двоюродная сестра нашей Карловны, из-за разницы в возрасте у родителей годящаяся ей в племянницы, которую Карловна, понятное дело, взяла на попечение, — так вот, эта девушка по имени Мирослава устроилась официанткой в новосибирский ресторан, который вскорости сгорел — видимо тоже будучи кем-то подожжённым. И что случилось тогда с Мирой — это даже не случай, когда живые завидуют мёртвым, а значительно хуже. Во время пожара она потеряла сознание, на ноги ей рухнула горящая балка, а сверху залило расплавившимся от жара утеплителем. Пожарники были уверены, что нашли мёртвое тело, однако Мира оказалась жива, хотя такую жизнь трудно жизнью назвать. Врачи отняли ей ноги и обе руки, причём одну — буквально по плечо, и ещё вдобавок попавшая в глаза пластмасса лишила её зрения и сожгла пол-лица. И вот уже на протяжении многих лет — а случилась трагедия эта где-то в году девяносто седьмом — несчастная Мира или точнее то, что осталось от неё, обретается у наших стариков.

Я сразу же понял причины оцепенелой скованности Анны Карловны за утренним разговором и нечаянно брошенную фразу о том, что более всего ей «жаль Мирку». Очевидно, что эта бедная женщина находилась с ними в служебном доме, и оттого мой пришлый оптимизм и восторги по поводу здешних красот выглядели неподобающе излишними, если не сказать неуместными.

Выслушав эту историю, я для приличия посидел с геодезистами ещё где-то с полчаса, молча доупотребив несколько стопок, после чего попрощался и отправился к себе. Дверь в особняк была закрыта, и мне пришлось сходить за ключом в сторожку, чего, признаюсь, в тот момент совершенно не хотелось.

Благодаря водке, добравшись до кровати я буквально свалился в сон и проспал, как убитый, до позднего утра. Очнувшись от яркого солнечного луча, бьющего в глаза, я где-то с минуту соображал и вспоминал, где, зачем и почему я нахожусь, а также что произошло накануне вечером. Явившаяся вскоре мысль о Мирославе мгновенно обрушила во мне благостную картину солнечного утра, заставив испытать едва ли не физическую боль.

По этой причине я в одиночестве позавтракал на своей «флорентийской кухне», после чего решил постараться, по возможности, избегнуть встречи со стариками, которая вновь могла привести к ним за чайный стол.

Выйдя на улицу уже в районе полудня, я обнаружил свежие следы от протектора, говорившие о том, что геодезисты уехали, и я остаюсь один. Я двинулся в сторону заснеженного «поля для гольфа», чтобы через него выйти в дальний угол территории к лесопарку, где имелись скамейки, — и за первым же поворотом, как на грех, встретил Ерофея Александровича. Он столь же самозабвенно и ненужно, как и вчера, сгребал вместо отсутствующего снега тончайший слой изморози, и был определённо рад нашей встрече.

Мы поздоровались. Чтобы не касаться вчерашних невесёлых тем, я решил немного пофантазировать о возможных улучшениях в обустройстве усадьбы. Как представитель покупателя, я имел полное право подобные темы поднимать, и смотритель с явным воодушевлением включился в разговор. Правда, с ходу родившиеся в моей голове прожекты по разбивке яблоневого сада и устройству искусственного водопада смотритель тактично раскритиковал, предложив взамен переделку запруды, прореживание леса и осушение небольшого болотца в его дальней части. Оказывается, из-за этого болотца в летнюю пору временами комары всё же появляются, нарушая обещанный Лозинским «английский порядок»!

Ерофей Александрович не преминул пригласить меня на обед, в ответ на что я уверил его в своём неважном самочувствии и желании обойтись чаем с галетами. Ещё раз заверив старика в том, что очень скоро усадьбу ждут перемены к лучшему, я наконец добрался до лесопарка, где вновь обрёл уединение и прежний строй мыслей.

Нагулявшись там в удовольствие — благо, сильно истончившийся снег ходьбе не мешал, — я присел на деревянную скамейку, сухую и крепко нагретую солнцем. Под его яркими лучами было по-весеннему тепло, можно было зажмуриться и помечтать.

Каюсь, но первая моя мысль была о том, сколько я получу, если план продать «Ласковую заимку» Кручинину по более высокой цене состоится. Пять миллионов? А может быть — и все семь? Семь лучше пяти и значительно лучше трёх, с этим не поспоришь! Можно будет отдохнуть от работы не год-другой, а лет, скажем, под пять. Только вот чем я займусь в эту пятилетку, и необходим ли мне такой отдых?

Следующая моя мысль с академической чёткостью устанавливала, что стремление к работе мотивируется у людей тремя вещами: банальной потребностью в насущном хлебе, потребностью в реванше, в которую также входят возврат долгов и стремление отыграться, а также потребностью в поддержании смысла жизни. Прежде я понимал смысл жизни в достижении успеха, то есть в работе — а ведь это, если разобраться, означает вопиющую тавтологию, бег белки в колесе, создание смысла ради смысла. Конечно, если всякий раз создаёшь смысл великий, божественный — тебе есть оправдание. Но много ли людей имели привилегию знать об этом? Уж какие смыслы создавал в своей музыке великий Бах — а ведь после смерти был напрочь всеми забыт, и если бы не Мендельсон, мы бы сегодня и понятия не имели о Фуге ре-минор или «Страстях по Матфею»… Если даже абсолютным гениям не дано знать, останутся ли они в вечности, то что уж говорить об остальных?

А если остальные каким-то чудом и останутся — кто их там, в вечности, будет слушать? Тот же Бах, творя вещи бесконечно выдающиеся, мог иметь надежду, что его музыке будут внимать ангелы. А хватит ли ангелов для каждого из нас, и станут ли они слушать наш неверный лепет? Да и не самоуверенно ли полагать, что встретимся обязательно с ангелами?

Значит, смысл жизни, заключающийся в попытке данный смысл создать и сформулировать, — глупость несусветная, и полагаться на эту формулу нельзя. Что же тогда остаётся? Насущный хлеб? Но это столь примитивно, что даже не хочется думать. Желание расплатиться, отыграться, устранить нависшую опасность — да, это чуть интереснее, хотя столь же мелко. Но с другой стороны — разве считают примитивной свою короткую жизнь полевая мышь или заяц, постоянно вынужденные убегать от опасности? Конечно, не считают. В непосредственном ощущении жизнь, заполняемая бегством или иной борьбой за себя, заполняется и содержанием, однако сущность этого содержания — опять же примитивна… И не оттого ли волк, который стоит во главе трофической цепочки и которому поэтому не грозит опасность быть съеденным, вместо гордости за своё величие и силу по ночами воет с тоски?

Интересно, воет ли с тоски самый главный мафиозо, бесконечные капиталы которого пускает в рост мой удивительный друг Кручинин? Наверное, всё же нет, потому что за главарями мафии, как известно, охотится Америка, а там, если верить куда более удивительному Лозинскому, всё решает не Президент и даже не стоящий за ним тайный закулисный правитель, а бессердечный кибернетический мозг. Между прочим, лишенный эмоций и жалости не только к другим, но и к себе — и вот он-то точно не будет выть! Значит, если всё действительно так, то человечество очень скоро достигнет решения проблемы смысла жизни путём аннулирования последнего. Все будем бежать, как зайцы, и находить в этом беге и саму жизнь, и её оправдание.

Глупо, бесконечно глупо! Зачем тогда мне семь миллионов? Ради чего я желаю высвободить время от нелепой и тягостной работы? Даже если не обращать внимание на только что сделанное мною развенчание великого и вечного, то что именно я мог бы творить — если в молодые годы не удосужился развить в себе ни один из талантов? Не правильнее ли тогда от денег отказаться или всё подчистую прогулять-пропить? Разумеется, на подобное я не решусь. Не решусь прежде всего потому, что есть люди, которые от меня всецело зависят — это моя семья, и имеется, конечно же, перед ними мой вечный моральный и финансовый долг. Однако если я вложу свою комиссию таким образом, чтобы она вместо меня работала на обеспечение жены и детей? Хм, в этом случае я освобожусь от единственной значимой зависимости и обрету, надо полагать, внутри себя свободную сущность?

А свободная человеческая сущность — это уже что-то новенькое и интересное. Она неизменна в своей объективной ценности, поскольку самому себе человек необходим в любой момент, это вытекает из определения жизни как таковой. Чёрт, но в этом же заключено и противоречие! Ценность, как известно, проявляется лишь в предметах, в которых мы испытываем нужду. Когда человеческая сущность не раскрыта, она дорогого стоит. Но как только она постигается, раскрывается и отныне навсегда пребывает при своём обладателе, то, выходит, её ценность становится равной нулю, как становится равной нулю ценность воды при перемещении из пустыни к полноводной реке! Иными словами, как только я проинвестирую деньги, чтобы дать шанс этой своей сущности раскрыться, то потерплю величайшее фиаско. В дебете останутся семь миллионов, а в кредите — дырка, чего не может и не должно быть, что невозможно ни при каких обстоятельствах, ибо хотя бы символическая запись должна оставаться в кредите, а тут — тут всё умножается на ноль! Воистину не поверишь, что бухгалтерия на непознанных гранях бытия может столь отличаться от бухгалтерии обыкновенной…

Когда заумствования подобного рода мне надоели, я решил перестать о чём-либо думать и просто любовался ярко освещённой далью и верхушками кедров, зеленая хвоя которых, как казалось, уже начинала оживать под солнечными лучами. А после — долго наблюдал за какой-то крупной птицей, которая с короткими криками перелетала с одной верхушки на другую, словно не решаясь выбрать, с которой из них лучше глядеть на пробуждающийся после зимнего безмолвия мир.

За этими занятиями я неожиданно вспомнил о несчастной кузене Анны Карловны и подумал, что она сейчас тоже, должно быть, чувствует тёплый будоражащий свет за окном своей комнаты, однако не имеет возможности ни взглянуть на него, ни встать, ни даже пошевелить рукой… С того момента, когда я узнал историю Миры, я постоянно думал ней, и всякий раз в голову напролом лезла чёрная мысль о том, что лучше бы ей было умереть, чем так существовать, и что заботы Карловны, поддерживающие эту пропавшую жизнь, лишь умножают бесконечную скорбь. На фоне этой трагедии мои проблемы немедленно теряли значимость, и я, пристыженный этим внезапным озарением, был вынужден прервать прогулку и вернуться в свою комнату.

Разумеется, я выпил немного коньяка и лёг подремать.

Около шести вечера меня разбудил телефонный звонок — звонил начальник земкомитета с приятным известием: материалы по выправлению кадастра приняты и запущены в работу, всё будет готово дней через десять, поэтому я могу спокойно возвращаться в Москву, чтобы приготовить купчую. Не далее чем послезавтра он обещал прислать по электронной почте номера государственных свидетельств, которые можно легко вставить в договор, а оригиналы новый собственник получит при регистрации сделки.

Я от души поблагодарил услужливого столоначальника, благодаря которому обретал возможность раньше запланированного вернуться домой. Как бы там ни было, но горное уединение, раскалывающее мой мозг, действовало угнетающе. Быстро перепроверив, все ли дела я завершил, я оделся и пошёл к сторожке.

Известив Ерофея Александровича и Анну Карловну о необходимости отправляться в Москву, я поблагодарил их за гостеприимство и попросил вызвать на утро машину. В телефонном разговоре с водителем, посвященным во все тонкости здешних сообщений, мы согласовали время прибытия в аэропорт, после чего я перебронировал авиабилет. Старики снова угостили меня чаем, в разговорах за которым пролетело более часа, — но на сей раз без тем печальных и опасных.

Утром следующего дня приехавший из Горно-Алтайска водитель огорошил новостью о том, что у московского самолёта во время посадки в Барнауле «что-то повредилось» — об этом даже сообщили по радио, — в результате чего мой рейс задерживается. Он пообещал, что ему обязательно перезвонит знакомый диспетчер, благодаря чему мы «успеем приехать в аккурат вовремя». Ну а пока, дабы не терять время, он «одним мигом» обернётся с Анной Карловной за продуктами и лекарством.

Я направился к особняку, чтобы скоротать там время, — однако дверь, как и предполагалось, была уже заперта, а ключи я отдал Карловне, которая, надо полагать, укатила вместе с ними. В результате мне ничего не оставалось, как идти греться в сторожку.

Ерофея Александровича, который где-то вдалеке продолжал с усердием выскребать аллеи от ночной изморози, я беспокоить не стал, рассудив, что просто посижу в кресле где-нибудь на кухне. Однако дверь, которая вела из сеней на кухню, оказалась тоже запертой, и мне пришлось, за неимением других вариантов, попытаться отворить ещё одну, имевшуюся рядом.

Не без усилия вытянув толстое дверное полотно из коробки, туго обитой войлоком, я переступил через порог и оказался на залитой горячим солнцем зимней террасе, которую много раз видел с улицы, но внутри доселе не бывал.

Помещение было небольшим, но выглядело просторным. Все подходы к широким двойным окнам в старомодных рамах, выкрашенных голубой краской, были свободны, из обстановки имелись лишь небольшой комод и два венских стула, приставленные к стене. А рядом — странное наклонное сооружение, изготовленное из панцирной кровати с обрезанными на треть передними ножками. Поскольку развёрнуто это сооружение было к окнам, а я вошёл с противоположной стороны, то в первый момент мне показалось, что терраса, как это обычно бывает, служит складом ненужной мебели, и эта наклонённая кровать — не более, чем старый хлам. Однако в тот же миг, ощутив впереди себя какое-то неуловимое движение, я вздрогнул и осознал, что оказался в гостях у несчастной Мирославы.

Действительно, сделав два шага в сторону от самодельного шезлонга, я увидел туго стянутое на нём одеяло, в которое, словно в конверт, было вложено крошечное человеческое тело. Именно крошечное — поскольку если бы не проблески уцелевшей мелово-белой кожи лба и щёк, выглядывающие из-под рассыпанных по подушке густых тёмно-каштановых локонов, то небольшое утолщение легко можно было принять за неровность одеяла.

«Господи, каким беспредельным может быть человеческое несчастье! — подумал я, немедленно вспомнив всё, что слышал о судьбу Миры, лишённой возможности двигаться и видеть. — Когда соприкасаешься с чем-то подобным, начинаешь наконец-то понимать, как тонка грань между благополучием и бедой, и насколько жизнь наша, в общем-то, безнадёжна…»

«Жизнь безнадёжна? Стоп, ведь я произношу полнейшую глупость! Разве смеет кто сравнить нашу кажущуюся безнадёжность с безнадёжностью совершеннейшей, пример которой вот он, здесь, совсем рядом?»

«Интересно, услышало ли, почувствовало ли это несчастное существо моё вторжение? Если она спит, мне было бы лучше потихоньку выйти назад — ведь своим появлением я нисколько её не утешу, а боль причинить могу… Помёрзну где-нибудь на улице, всё лучше, чем оставаться здесь…»

С этой мыслью я замер — и убедившись в полнейшей вокруг меня тишине, начал потихоньку пятиться назад, к двери, — как внезапно услышал ясные слова, обращённые ко мне:

— У вас самолёт задержался? Я всё знаю, это ненадолго. Скоро его отремонтируют, и вы в Москву улетите.

Я элементарно растерялся, не зная, что ответить и предпринять. Мало того, что мне не удалось незаметно покинуть комнату и теперь предстоит вступить в страшно меня тяготящий диалог с Мирой, так вдобавок она ещё умеет читать мысли и, не ровен час, обладает даром предвиденья!

Я всегда стремился избегать общения с гадалками и ясновидящими, а тут выходило, что мне не отвертеться. Не страшась будущего, я всё же предпочитал знакомиться с ним по естественной мере времени, а не из пророчеств. Ибо что бы ни лежало за гранью ненаступившего, милость времени для человека всегда предпочтительнее милости провидца. Особенно если провидец субъективен или, не дай Бог, находится в положении, не располагающем к светлым образам.

«Впрочем, что за чушь! — приободрил я себя. — В конце-концов, достоверно известно, что впереди каждого из людей ждут болезни и смерть. Чего же тогда я боюсь? Скорее всего, я просто боюсь прикоснуться к безразмерному горю, подобного которому не встречал в своей жизни. Но коль скоро я здесь очутился, мне следует не бояться Миры и её горя, а попытаться произнести хотя бы несколько слов утешения…»

Последняя мысль вернула мне силы — я непроизвольно кашлянул, словно желая подтвердить своё присутствие на террасе, и сделал несколько шагов к изголовью.

— Спасибо, что вы думаете обо мне. Я тоже о вас думаю почти постоянно с тех пор, как мне о вас рассказали… Безумно, безумно жаль… Какая страшная и несправедливая судьба!

— А я не жалуюсь на судьбу, — совершенно невозмутимо, как от чём-то обыденном, ответила Мира. — Жизнь здесь ведь такая крошечная, что никто не должен жаловаться.

Голос у Миры был высокий и звонкий — я не мог не подумать, как легко было бы ей с таким красивым голосом в нормальном обществе. Было ясно, что последняя фраза является для Миры чем-то вроде её формулы веры, облегчающей пребывание вне нормальной жизни, и мне стоило бы поддержать соответствующую мысль. В то же время стенать и жаловаться на судьбу с моей стороны выглядело бы совершеннейшей фальшью. Как же трудно, чёрт возьми, каждый раз подбирать нужный тон, импровизировать, вживаться в новую роль! Ведь если сказать честно, я всю жизнь вынужден этим заниматься вместо того, чтобы просто быть собой, и нынешний случай демонстрирует эту мою постоянную уязвимость лишь полнее и ярче! Да, лучше бы я молча затворил дверь, и был таков! Мало ли — обознался, заглянул по ошибке, никого не заметил на террасе…

Увы, приемлемого пути назад у меня не имелось, и этот разговор надлежало продолжать.

— Я восхищаюсь, Мира, вашим мужеством. Какая бы жизнь ни была, но она обошлась с вами несправедливо. Страшно представить, какие чувства приходится вам переживать, какое это отчаянье, должно быть…

Проговорив этот дежурный набор скорбных фраз, в ответ я ожидал услышать что-то им подобное, однако с наклонённой койки прозвучало неожиданное:

— Всё это давно, очень давно прошло. Я слежу за всем, что происходит, и всё вокруг знаю. Жаль только, приёмник расстроился. Вы не посмотрите?

Действительно, внизу, на полу под окном находился допотопный радиоприёмник «ВЭФ», через какое-то самодельное устройство подключённый к электрической розетке.

Я обошёл койку, присел на корточки и тронул ручку настройки — сорокалетний транзистор действительно был жив, только, увы, кроме шумов и эфирного треска ни в одном из диапазонов ничего так и не зазвучало.

— Не слышно ничего… На длинных волнах в России давно вещание закрыли, а FM и УКВ сюда в горы не долетают… Если на средних и коротких что и осталось, то их лучше ловить ночью, при солнце эти волны проходят плохо…

— Я ночью и слушаю… Мне ведь многого рассказывать не надо, и не надо ничего повторять — я всё понимаю сразу. А потом — долго думаю обо всём. Обо всём, что было и что будет.

— Да, да, я почувствовал это… Вам же не по радио сообщили о поломке самолёта?

— Нет. Я просто увидела вас и увидела ваш самолет. Его уже вовсю чинят, и вечером вы улетите в Москву. У вас всё будет хорошо.

— Спасибо, — ответил я «на автомате», поскольку был бесконечно поражен употреблённому незрячей Мирой слову «увидела». «А ведь она, возможно, святой человек, — немедленно пронзило меня озарение. — Ибо даже небольшие страдания развивают в людях то или иное духовное зрение, и уж кому-кому, но только не этой женщине его занимать!»

В то же время понимая, что физического зрения у Миры не должно иметься, я понемногу пересилил сковавшее меня оцепенение и, развернувшись в её сторону, внимательно взглянул в её лицо — точнее, на узкую полосу между укрытым одеялом подбородком и густыми длинными локонами, возлежащими на месте глаз. Но по тому, что находилось внутри этой полосы, было невозможно не только восстановить прежнего облика Миры, но даже представить обычные человеческие черты. Страшный ожог, когда-то уничтоживший половину её лица, словно передался мне и заставил отшатнуться.

В тот же момент, решительно отведя взгляд в сторону, я заметил вставленную в щель между наличником и стенкой красную книжицу с изображением советского герба. Очевидно, это был Мирин давнишний паспорт. На мгновение задумавшись — или в очередной раз набравшись сил? — я спросил у Миры разрешения взглянуть на него.

Она ответила согласием, и я с замиранием сердца раскрыл давно забытый советский документ. С потрёпанной чёрно-белой фотографии на меня глядела настоящая красавица. Я сразу же подумал, что даже если бы лицо Миры в дни юности было менее ярким и привлекательным, то всё равно контраст с её нынешним состоянием выходил убийственным. А так — он убийственный вдвойне, если, конечно, можно убиваться дважды.

Рассматривая паспорт далее, я обнаружил, что место для фотографии, которую полагается вклеивать в двадцать пять лет, свободно, а также что нет ни одной отметки об обмене на паспорт нового образца. Например в моём «серпасто-молоткастом», который я во время обмена уговорил паспортистку мне оставить, она вырезала какую-то печать и пробила в обложке отверстие. Однако полнейшая сохранность этого документа, выданного в далёком девяносто первом, свидетельствовала о том, что иного удостоверения личности у Миры нет. Необычно, но вполне объяснимо — в подобном трагическом состоянии бытие человека определяется не бумажками, а чем-то совершенно другим. Только вот чем — другим?

Я вернул паспорт на прежнее место и хотел сообщить Мире об этом — как по какому-то её неуловимому вздоху понял, что распознала это моё движение и отныне знает, что паспорт возвращён. «Невероятно… Какая же это всё же несправедливость… Как несправедлива и жестока жизнь!..»

И не успев завершить про себя эту фразу — содрогнулся от догадки о том, что эта и все другие мои мысли этой женщине известны, она читает их и видит всего меня насквозь! Чтобы избавиться от неприятного и пугающего чувства проницаемости, требовалось вернуться к обычному разговору, и я не нашёл ничего лучшего, как другими словами повторить ранее высказанное соболезнование:

— Только теперь, встретив вас, я по-настоящему понимаю, как жизнь может быть несправедлива. Бесконечно несправедлива… Ещё вчера я был готов считать себя недостаточно счастливым, кем-то обиженным или в чём-то обманутым — но в сравнении с вашей трагедией все мои обиды на жизнь рассыпаются в прах…

— Нет, нет, всё не так! — неожиданно услышал я в ответ. — Мне очень хорошо. Хорошо оттого, что скоро я буду в Беловодье, на берегу золотой реки.

Беловодье, Беловодье! Прекрасная древняя легенда, которая пребывала как раз в этих самых местах с глубокой древности, и которую воскресили пришедшие на Алтай староверы, узрев в ней царство Божье на земле!

Слова Миры о Беловодье сразу же меня успокоили, поскольку обозначали сильное и неоспоримое утешение, которого, как я прежде думал, ей никто не способен дать. А вера в легенду — чем не утешение? И пускай верит, тем более, что по-любому этой девушке после всего, что она в своей жизни перенесла, уготована дорога в самый что ни на есть светлый рай!

Но вскоре я понял, что Мира не столь наивна, чтобы утешаться простой легендой.

Я повторил ей свою мысль про рай, однако услышал в ответ следующее:

— Рай — это совсем другое, и никто не знает, будет ли он в нём. А Беловодье — близко. Это просто другой мир, куда человек может добраться, когда освобождается от тела. Плыть туда надо по огненной реке, и тело в ней немедленно сгорит.

— То есть плыть по этой реке может только душа?

— Нет, не одна душа. Душа, и сердце, и память… то есть всё, кроме тела.

— Интересная и красивая мысль.

— Я это не выдумываю, а знаю твёрдо. Внутри человека есть огненный шар, маленькое солнце, в котором всё заключено и которому надо плыть по огненной реке… Если это солнце горячее — то не сгорит и доплывёт, огонь огня не тронет. А вот если остынет — скукожится до сухой горошины и сгинет, как дробовина.

— У вас интересный взгляд, — ответил я, немного помолчав. — Я о подобном не слышал. То есть, по-вашему, в Беловодье прибывает не одна лишь душа, а душа вместе с памятью и сердцем… со способностью помнить и любить. Иными словами, человек там воскреснет заново практически прежним — но только без увечий и телесных недостатков?

— Это точно всё так, я знаю, — спокойным голосом подтвердила Мира. — Огненная река понемногу остынет и сделается золотой. Берега там будут белые, но не как снег, а тёплые и ласковые. И я скоро там буду.

Определённо Мира говорила о своей скорой кончине, и не просто говорила, а ещё и желала её. «А ведь это не просто её право — это мечта,» — подумал я. Однако привыкший быть в обращении с подобными материями предельно деликатным, я постарался смягчить прозвучавшую категоричность.

— Вечность всех нас ждёт, никто своего часа не ведает. Но, может быть, не стоит спешить? Я хоть и чужой здесь человек, но отлично вижу, что вас безумно любят ваши старики… возможно, что забота о вас является для них важнейшим смыслом, который нет нужды прекращать…

— Да, они любят меня, я им очень многим обязана. Но мы слишком разные, поэтому мы можем и не встретиться у золотой реки. Или встретиться потом, я не знаю… А вот те, кто торгует это место, к Беловодью точно не доплывут. В них солнце не зажжётся, утонут они… Души их уже потом река освободит, и их нужно будет спасать.

Поскольку я занимался ничем иным, как перепродажей усадьбы, последнее утверждение относилось ко мне напрямую и прозвучало, словно решение трибунала.

«Ну и угораздило же меня ввязаться в этот дурацкий разговор! — с досадой подумал я. — Теперь, выходит, мне предстоит уезжать отсюда с плацкартой в преисподнюю. Готов принять, что допустимо предсказывать судьбу земную, но вот судьбу посмертную — разве кто в праве? В церкви даже последним грешникам принято оставлять надежду, а тут!…»

И чтобы не выказать своей досады, я решил уточнить у Миры — что именно понимает она под Беловодьем, которое, как она уже сообщила, к церковному раю отношения не имеет. Ведь если, решил я, она столь точно знает, что конкретно каждого из нас ждёт, то пусть покажет, где именно всё это будет происходить!

Однако моё внутреннее раздражение совершенно Мире не передалось, и она в ответ спокойно повторила:

— Беловодье близко, я там была несколько раз во сне. Там дожидается меня мой жених — он сразу туда приплыл, когда его у конюшни из-за старого «Жигуля» зарезали. И я приплыву. Но чтобы туда приплыть, нужно не только сильно желать и точно знать дорогу… Ещё нужно, чтобы внутри горело солнце. Огненная река не тронет горячего солнца, и тогда — доплывёшь. Обязательно нужно, чтобы солнце внутри горело…

— Вы интересно рассказываете, Мира… То есть вы имеете в виду, что это солнце, которое не боится огненной реки — это всё то, что содержится в каждом из нас кроме тела? Что в каждом из нас заключена наша точная копия, наше второе «я», только без немощей и болезней? И что это второе «я», если очень сильно захотеть, способно проникнуть в новый прекрасный мир, находящийся, насколько я понимаю, не в далёких райских кущах, а где-то совсем рядом?

— Да, да! — донеслось в ответ. — Вы очень правильно всё сказали. Если солнце внутри горит, то тогда нужно просто очень хотеть там оказаться, и тогда огненная река не страшна. А рай… — Тут она задумалась на миг и затем повторила вновь: — Рай это совсем другое, и он придёт уже после новой жизни там, на белых берегах…

— Хорошо, ну а как тогда зажечь это ваше солнце? Или узнать, горит ли оно, да и есть ли?

Мира на несколько мгновений замолчала, потом ответила:

— Надо просто желать — и оно зажжётся. Очень, очень сильно и долго желать… ну как я вот желаю!

— Понимаю, — почти шёпотом согласился я с ней. — Такое не всякому дано, особенно при наших суете и вечных заботах.

И ничего не услышав в ответ, расценив воцарившуюся паузу как слово «да», я набрался решительности поинтересовался:

— А как вы думаете — какое будущее ждёт меня?

Мира ответила не сразу, и наступившие такты тишины показались мне ожиданием приговора.

— Вам пока придётся много работать, вы будете очень много работать, — ответила она наконец, и голос её звучал спокойно и твёрдо. Затем она добавила — но уже рассеянно и безучастно:

— А я поплыву по золотой реке… Скоро, очень скоро это случится… Карловна третий поворот проехала, машина вот-вот придёт. Самолёт уже почти починили, и вы улетите… Вы будете много работать.

Услышанное от Миры предполагало с моей стороны какую-то оценку или благодарность — хотя за гадания не благодарят. Я был обескуражен, растерян и, наверное, долго бы не решался что-либо сказать, если б не услыхал дальний шум мотора.

Подойдя к окну, я увидел заезжающий в ворота автомобиль, вернувшийся из райцентра.

Я поблагодарил Миру, на ходу придумав выражение про её «добрый провидческий дар», и попрощался пообещав, что в скором времени планирую вновь вернуться сюда. Она ничего не произнесла в ответ — но, возможно, мне показалось, что её сухие губы прошептали что-то похожее на «Прощайте!»

Я потуже затворил дверь, спустился на улицу и почти бегом, на ходу махнув рукой Ерофею Александровичу, который сомнамбулически продолжал мести оттаявший асфальт, поспешил уехать.

Всё произошло в точности, как напророчила Мира. Несмотря на то, что мы сильно задержались в пути, регистрация завершилась и места опоздавших отдали какой-то делегации, в бизнес-классе оставалось одно незанятое место. Я поспешил оплатить разницу — и меня успели доставить к самолёту, когда он уже собирался выруливать на взлёт.

Весь полёт я испытывал странное чувство — ощущая внутри себя какое-то особое новое знание, взирал на своих попутчиков, да и на весь, наверное, мир, раскинувшийся внизу, глазами человека, познавшего все его тайны. Лихорадочная суетливость соседа, без конца перелистывающего какие-то бумаги, навязчивая услужливость бортпроводниц и показное высокомерие двух важных персон на первом ряду, шумно распивающих виски, казались наигранными и до бесконечности пустыми в сравнении с полыхающей в моём сознании огненной золотой рекой, устремлённой к белым берегам… Я до предела ясно понимал, что внутреннее состояние, мысли и дух всех этих людей вокруг не могут даже на малую толику приблизиться к тому состоянию сладчайшей умиротворённости, с которой запертая в глуши несчастная инвалидка жаждет будущего, ею предсказанного. Тогда же я подумал, что Мира, лишённая абсолютно всего, чего в жизни возможно и невозможно лишиться, благодаря этой своей загадочной вере должна ощущать и наверняка ощущает себя счастливейшим из людей.

Ну а я сам, которому Мира напророчила «много работать», не вижу в том ни хорошего, ни плохого, а просто гляжу в иллюминатор, где под низкими лучами остановившегося в предзакатный час солнца проплывают янтарно-бронзовые облака, в своей нескончаемости удивительно напоминающие золотую реку… И что бы там ни было, но река эта лично меня не вынесет ни к каким неведанным берегам. Когда спустя час объявят снижение, самолёт равнодушно пробьёт её призрачный поток и окончательно вернёт меня в настоящее. Сказка останется сказкой, и только редкие минуты забвения от неизбывной жизни будет вызывать улыбку и скоротечную грусть.

* * *

Сразу же по возвращении домой я стал звонить Лозинскому, чтобы сообщить о практически полной готовности к продаже алтайской усадьбы — однако все известные мне номера его телефонов молчали. «Мало ли какие дела у миллионеров!» — решил я, и написал всё, что хотел ему сообщить, в электронную почту. Однако дни шли, ответа не было, и мои периодические попытки дозвониться также ни к чему не приводили.

Когда из Горно-Алтайска курьерской почтой прислали все необходимые для сделки документы, а Кручинин из Лондона в очередной раз подтвердил свою готовность подписать купчую несмотря на увеличение кадастровой цены — на что ему, в общем-то, было наплевать, — молчание Лозинского стало катастрофичным. Причём пугали не угроза лишиться выгодного во всех отношениях гешефта и даже не обида за потраченное время и взятые в долг двести тысяч — провал сделки с усадьбой означал для меня невыполнение какого-то важного обязательства, которое по непонятной причине воспринималось мною как выданное не богатому компаньону, а самому себе.

Если бы срок доверенности, выданной мне Лозинским, не истёк в середине марта, я, клянусь, самочинно оформил бы сделку и перевёл деньги на депозит, где бы они дожидались хозяина. Более того, за вычетом понесённых мной прямых расходов я бы даже не стал забирать оттуда свою комиссию, — плевать, что куда-то исчезнувший миллионер или, не приведи Господи, его душеприказчик могут о ней не вспомнить или пересмотреть её размер: чтобы спокойно спать по ночам, мне нужно было во что бы то ни стало передать усадьбу в новые руки, в которых ни она, ни милые старики, за ней следящие, уже не пропадут.

Увы, действие шестимесячной доверенности закончилось, а на предложение модного столичного нотариуса провести сделку задним числом за «жалкие два процента»я не решился ответить согласием.

Упорное молчание Лозинского, которое всё более походило на форму отказа, понемногу подвигало меня к мысли о неудаче всей моей затеи. Осознавать это было горько, но поскольку понимание неудачи приходило понемногу, то на фоне новых проблем оно уже не рвало сердце.

Так, немного погрустив, я включил «Ласковую заимку» в число моих несостоявшихся прожектов. Ведомый с конца восьмидесятых, этот невесёлый список заметно превосходил число моих удач, и не имелось никаких оснований пролагать, что в предстоящие годы его наполнение прекратится.

Однако в конце марта Лозинский неожиданно дозвонился до меня с неизвестного телефонного номера. Он разговаривал сбивчивой скороговоркой, совершенно не похожей на прежнюю вальяжность уверенного в себе баловня судьбы, и вначале я решил, что он пьян. Но когда он с вернувшейся властностью заявил, что немедленно ждёт меня к себе для «скорейшей продажи дачки на Алтае» и указал местом встречи город Вильнюс, я понял, что у него что-то стряслось. Он поинтересовался, есть ли у меня открытая шенгенская виза, и услышав отрицательный ответ, продиктовал телефон «одного типа» в литовском посольстве в Москве, который «всё быстро решит».

Делать было нечего, в тот же день я связался с «типом» и передал в литовское посольство загранпаспорт и бумаги для оформления визы. Прежнего энтузиазма, правда, во мне не клокотало, поскольку явные странности в поведении миллионера и заявленная встреча на глухой окраине Европы сулили больше проблем, чем успеха. А тешить себя призрачными комиссионным я устал.

Дня через два мне перезвонила вежливая дама из литовского посольства, и вместо предложения забрать паспорт попросила «подойти на собеседование». Я с трудом сдержался, чтобы не ответить грубостью. «Идиоты! Ведут себя будто уверены, что я только сплю и вижу, как бы попасть в их вшивый прибалтийский ‘рай’! Собеседование придумали, будто с мальчишкой! И Лозинский хорош — не мог в Москву на полдня прилететь, не разорился б!»

В литовском посольстве, в которое я явился в соответственном раздражении, со мной имел разговор тот самый «тип», рекомендованный Лозинским, — я узнал его по голосу. Должен доложить, что русским языком он владел не просто идеально, но речь его ещё была правильной и книжной до чрезмерности — из-за чего едва уловимый в ней акцент воспринимался оттенком академизма.

Усадив меня в кресло и предложив чашку кофе, он неожиданно поинтересовался — не обращался я ли когда-либо с запросами в Вильнюсский архив.

Я вспомнил — и рассказал дипломату, что лет пятнадцать назад любопытства ради заплатил небольшие деньги одной белорусской фирме, которая специализировалась на восстановлении родословных. Но поскольку «историки» с ходу ничего не нашли и предложили оплатить «расширенные исследования», то я отказался от их услуг и более ни в какие архивы не заявлялся.

— Скажите, но вы ведь обращались в архив, поскольку у вас есть родственники в Литовской Республике?

— Нет. Просто в начале XX века мой прадед переселился из Виленской губернии в Харьковскую, и мне представлялось интересным разыскать какие-нибудь следы. Но это всё — увлечения молодости, разве они влияют на получение визы?

Мой собеседник выдержал многозначительную паузу и торжественно сообщил:

— Вы можете претендовать на гражданство Литвы, вам это известно?

— В первый раз слышу. Неужели те архивные изыскания к чему-то привели?

— Да, разумеется. У вас есть основания подать на рассмотрение пакет документов, и посольство готово вам в этом помочь.

Не скрою, я был не столько растерян, сколько не понимал, что всё это означает и как мне следует себя вести. Неужели Лозинский что-то задумал?

— Спасибо, — поблагодарил я дипломата, — но пока в мои планы входит лишь короткий визит в вашу страну ради одной деловой встречи. Извините, правда, что целью поездки в визовой анкете я указал туризм — но я и в самом деле не прочь после той встречи прогуляться во Вильнюсу.

— Нет, нет, всё хорошо! — поспешил он меня успокоить. — Но существует, к сожалению, проблема другого рода.

— В чём же дело?

— Видите ли, у посольства имеется информация, что вы активно поддерживали незаконною аннексию Крыма. Это так?

— Не буду скрывать, — ответил я после секундной паузы, которая потребовалась, чтобы прийти в себя от услышанного, — я всегда считал и буду считать возвращение Крыма в Россию справедливостью и величайшим благом, и данного своего мнения никогда не поменяю. Но это мнение — личное. Что же касается упомянутой вами «активной поддержки», то ни в каких политических или общественных мероприятиях на сей счёт я не участвовал. По причине очень простой — всё время мне приходится решать проблемы куда более утилитарные.

— А какие именно проблемы вы решали в период аннексии?

— Проблемы насущного хлеба. Простите, но я работаю в нескольких местах, чтобы кормить семью.

— Понимаю, понимаю, — литовец закивал головой, после чего извлёк из своей папки и протянул мне бумажный лист. — Тогда вот посмотрите, что именно нас смущает!

Там была распечатана годовой давности страничка одного моего друга в «Живом журнале», на которой красовался свёрстанный и присланный мною фотоколлаж: извлечённая из семейной кладовой старинная бутылка массандровской мадеры урожая 1945 года, три наполненных её драгоценным содержимым бокала и лаконичная надпись поверх: «Пьём крымское вино победы!»

Я с трудом сдержал улыбку.

— Это ваша публикация?

— Да, не стану отрицать. По известному всем нам поводу я действительно решил откупорить бутылку, пролежавшую почти семьдесят лет. Но это было сугубо частное мероприятие в стенах моего дома, впечатлением от которого я лишь поделился с узким кругом друзей. И если один из них выложил фото в социальную сеть — его право, но я, извините, к этому отношения не имею.

— М-да… — мой собеседник запнулся и немного задумался. — Но с такой репутацией вы никогда не сможете получить литовского гражданства.

— Согласен. Но я же обращаюсь не за гражданством, а всего лишь за визой для краткосрочного визита. Который к тому же, если говорить по чести, больше нужен не мне, а тому, к кому я еду.

— Понимаю… И всё же — поймите и вы: при таких обстоятельствах мы не сможем для вас ничего сделать!

— Боюсь, что вы меня переоцениваете. Если бы я что-то представлял из себя, то моя фамилия была бы включена в санкционные списки Евросоюза, и я не стал бы отнимать ваше время бессмысленным визовым запросом!

Литовский дипломат взял паузу, которая была ему нужна, наверное, чтобы побороть естественное желание ответить резко. Вскоре он улыбнулся и произнёс мягко и доброжелательно:

— Не кипятитесь, пожалуйста. Я хочу сказать вам, что мы ценим таких людей, как вы. Лично я ничего не имею против тех, кто, проживая в России, поддерживает русскую политику — каждый сам должен решать, что в его обстоятельствах выгодней. Но поскольку ваши прямые родственники когда-то проживали на территории Литвы, то мы намеревались рассмотреть вопрос о вашем возвращении. Однако с подобным компроматом, поймите, рассмотрение гражданства невозможно.

— Но я всего лишь обратился за визой — причём тут гражданство? Я не намерен эмигрировать.

— Понимаю. Но мы исходим из того, что такие люди, как Вы, со временем могут почувствовать себя в России неуютно, и тогда наш долг — быть готовыми им помочь.

— Вы хотите сказать, что может наступить время, когда я сочту за благо Россию покинуть?

— Именно так. Подумайте.

Я подумал — и ответил въедливому литовцу:

— Вы правы, история свидетельствует, что в России ни о чём нельзя зарекаться. Однако если нас всех здесь нароет беда, то эмиграция, поверьте, будет слабым утешением. Ваше предложение делает вам честь, но в моём случае — оно не по адресу.

— Да, но ведь в России — уже сегодня кризис и изоляция! Бизнес в клочьях, работы почти нет. Мне просто очень жалко вас.

«Однако! Более чем странный тип! — пронеслось в голове. — Или из-за Лозинского он принимает меня за равного с ним по богатству, или же в Литве настолько скверно с населением, что они готовы заманивать к себе любого, у кого есть хоть какие-то намёки на связь с их землей?»

И мне ничего не оставалось, как вспомнить и озвучить грустное пророчество Миры:

— Вот вы говорите, что работы нет — а мне предсказали, что остаток жизни я буду бесконечно много работать, и у меня нет оснований этому предсказанию не доверять. А коль скоро так — то в стране, где я живу, со мною ничего катастрофического не должно случится. Рассуждать же, что эмигрировав, я смогу превратить свою жизнь в весёлый праздник — несерьёзно, об этом нужно было заботиться раньше, теперь же поезд ушёл. Поэтому лучше оставить всё таким, как есть.

Дипломат некоторое время молча смотрел на меня, после чего вздохнул и усталым голосом произнёс:

— Приглашая вас в наше посольство, я хотел предложить вам написать официальный отказ от вашего поста в интернете в поддержку Крыма. Такая бумага позволила бы немедленно выдать вам литовскую визу, сохраняя возможность когда-нибудь пойти дальше… Но вы, как я вижу, вряд ли официальный отказ подпишите.

— Да, вы правы. Ибо крымское вино в тот вечер я и в самом деле пил с огромным воодушевлением и удовольствием. Ну а что касается вашего любезного предложения, то повторюсь ещё раз: я тронут им, но не считаю его способом изменить мою жизнь. Видимо, я фаталист — тому, что предсказано, безоговорочно верю и не считаю возможным избегнуть.

— Хорошо, — услышал я в ответ, и мне показалось, что мой собеседник меня наконец-то вполне понял. — Тогда максимум, что я могу сделать для вас — это вернуть вам ваш паспорт без регистрации отказа в литовской визе. Мне бесконечно жаль, но так будет лучше для вас. На всякий случай — так ведь в России говорят?

Я принял свой паспорт, поблагодарил литовца за откровенную беседу и без каких-либо эмоций покинул посольство. Мне действительно было всё равно — поеду я на встречу с Лозинским или нет, и судьба сделки с «Ласковой заимкой» волновала меня всё меньше и меньше. Возможно, это перегорали во мне чрезмерные ожидания, или же я стал жертвой хандры, поражающей фаталистов после долгой зимы — не знаю.

Я не стал никого информировать о неудаче с визой — Лозинский сам позвонил мне вечером и долго возмущался, не в силах понять, что могло произойти. Однако прилетать в Россию он тоже по какой-то причине категорически не желал. В итоге мы договорились, что встретимся на «нейтральной территории» в белорусском Гродно — вариант во всех отношениях выгодный, если не считать, что для поездки в безвизовую Белоруссию мне снова пришлось занимать денег.

Дожидаясь Лозинского в кафе на берегу Немана, я намеревался приободрить его информацией о том, что доверенность, заверенная белорусским нотариусом, в России признаётся без апостиля — однако когда Лозинский появился на пороге, я был настолько поражён произошедшей с ним перемене, что забыл все намётки к разговору.

Лозинский крайне скупо сообщил — и было видно, что он это делает сквозь силу, — что в Америке угодил в «чудовищный переплёт», потерял кучу денег, еле унёс оттуда ноги и не факт, что теперь американские прокуроры не потребуют его выдачи. Я сразу же предложил ему укрыться в России — на что он с вымученной улыбкой ответил, что именно с этой целью и перебрался в Литву: оказывается, у него там и корни, и гражданство, и имеется надежда, что гордая прибалтийская страна своего подданного не выдаст.

Далее, немного успокоившись чашкой кофе с капустным пирожком, он рассказал, что именно стряслось с ним за океаном. Полностью подтвердив тамошним властям легальность своих капиталов, выведенных из Украины и России, он по рекомендации какого-то известного финансового брокера на пару с другим эмигрантом вложил значительную их часть в некий фонд, который, как на грех, оказался связанным с наркодельцами. Несколько же месяцев назад американские власти тот фонд разоблачили и «раскошмарили».

— Негодяи использовали наши чистые деньги для легализации чего-то своего, и «протянули» их по всей своей цепочке, — пояснил Лозинский. — И там где-то, видимо, засветилось, и их накрыли.

К самому Лозинскому у Америки претензий вроде бы не имелось, поскольку он являлся инвестором добросовестным — мало ли куда угораздит честного миллионера сделать вклад! — однако понёсшие немалый убыток теневые структуры по-видимому решили, что это именно украинцы привлекли к их фонду внимание властей и поспособствовали краху. А может быть — даже поучаствовали в соответствующей спецоперации.

За доказательствами этого страшного предположения далеко ходить не пришлось — в середине февраля партнёр Лозинского был застрелен в американской столице средь бела дня на скамейке у Дюпон-Сёркл, буквально в миле от Белого Дома, куда приехал для встречи с влиятельным адвокатом. Узнав об этом, мой приятель не стал искушать судьбу и счёл за благо покинуть Соединённые Штаты, тем более что на период расследования нехорошего дела его миллионы оставались под арестом.

Я немедленно вспомнил наш спор в августе, и при всё моём сочувствии к Лозинскому мне страшно захотелось напомнить ему про слова о «совершенной надчеловеческой силе» заокеанской системы, в руки которой, словно новому божеству, он всерьёз намеревался вручить и отчасти вручил своё состояние и жизнь. Я начал было подбирать формулировки, чтобы сделать это максимально необидно, однако Лозинский, выдержав короткую паузу, продолжил невесёлый рассказ.

На своём планшете он пролистал с дюжину фотографий: несколько незамысловатых коттеджиков на берегу залива, с противоположной стороны которого различима какая-то строительная техника, бесконечные стаи чаек и клумбы с тюльпанами, наполовину скрытые водой.

— Это моё новое пристанище под Клайпедой, — пояснил он. — Наш домик — вот он, второй. А самый прикол тут в том, что за землю платить не надо.

— Здорово, но для Европы немного странно. Почему?

— Поверхность ниже уровня моря, немцы несколько лет назад построили дамбу, чтобы добывать гравий, — ответил он, тыкая пальцем в силуэт экскаватора на далёком гребне. — Отработанные участки засыпают песком и рекультивируют под жилье — такой вот получается местный вариант Голландии. В будущем тут станет весьма неплохо, ну а сейчас для первых желающих поселиться — огромные скидки. Ради красивого будущего можно пару лет пожить в окружении самосвалов и дизельного выхлопа.

— Даже не знаю, что сказать, — ответил я. — Для Литвы это, возможно, и неплохой вариант, но ведь у тебя же есть на Алтае настоящее поместье! Послушай, я там был и до сих пор пребываю в восторге от увиденного — прекрасная природа, по-настоящему роскошные апартаменты… Плюс — предгорная зона, воздух всегда чистый, и никакие дамбы не нужны! Я бы на твоём месте не стал «Заимку» продавать…

Разумеется, я ни при каких обстоятельствах не должен был предлагать Лозинскому отказаться от сделки, в успехе которой было заключено и моё немалое вознаграждение. Дав волю естественному душевному импульсу, я сразу же отметил про себя, что именно из-за подобных добрых импульсов я, в отличие от Лозинского и иже с ним, не имею возможности сорить миллионами и каждый рубль должен добывать в поте лица.

Однако Лозинский был настолько поглощён собственными мыслями, что не заметил моей уязвимости. Более того, словно возвращая мне прежние шансы, он безапелляционным тоном произнёс:

— В России я жить не буду, это решено и не обсуждается. «Заимку» продаём, поскольку мне после всего чертовски нужны деньги. Кстати, подумай — может поднимешь цену? Весной же всё выглядит попривлекательнее!

— Поверь, тут не в зиме или весне дело, — со знанием вопроса ответил я ему. — Рынок недвижимости в России страшно просел, и ты не можешь об этом не знать. А человек, который собирается платить нереальную на сегодня цену за усадьбу, делает это из-за того лишь — ты только не смейся! — что опасается, в отличие от тебя, поселившегося под дамбой, нового всемирного потопа. Ведь Гималаи и Алтай по-любому не зальёт.

— Он сумасшедший!

— Да, сумасшедший. Но этот сумасшедший готов платить за твою усадьбу докризисную цену и даже немного сверх. Где мы найдём второго такого?

Лозинский не стал ничего отвечать. Допив давно остывший кофе, он извлёк из кармана сложенный в несколько раз бумажный лист.

— Держи, это твоя доверенность. Заверена в Беларуси и признаётся у вас без апостиля. Продавай как знаешь… Кто бы мог подумать, что у меня всё так паршиво сложится!..

Я постарался успокоить и обнадёжить приятеля. Расплачиваясь за наш скромный завтрак, он перепробовал несколько кредиток, прежде чем платёж прошёл. Было видно, что с финансами у бывшего олигарха — действительно туго.

Уже собираясь встать из-за стола, Лозинский неожиданно поинтересовался, кто именно собирается приобретать алтайскую усадьбу. Разумеется, в силу законов избранного нами жанра я не должен был называть имя покупателя — ибо зачем тогда я нужен, если они смогут договориться напрямую, и кто возместит мои убытки? Однако в который раз моя безыскусность, лишившая меня возможности разбогатеть, сработала против интереса — я назвал фамилию Кручинина.

Боже, лучше бы я отошёл от своих неразумных принципов и придумал повод не разглашать, кто покупатель, — тем более что в положении, в котором находился Лозинский, он бы не смог при всей обиде за это ничего против меня предпринять! Лозинского передёрнуло, взгляд его сначала потемнел, потом в глазах зажёгся холодный огонь отчаяния, а лицо сделалось белым, как у мертвеца.

— Кручинин? — медленно переспросил он, теряя контроль над дыханием. — Так это он??

В мгновение ока всё стало ясно: Лозинский знает моего лондонского знакомца и, похоже, однозначно причисляет к той самой чудовищной мафии, которая прикончила у фонтана на Дюпон-Сёркл его незадачливого приятеля, самого его оставила без капитала, а теперь вдобавок — как знать! — собирается и лишить жизни. Ну а я, выходит, в таком случае выступая заодно с негодяями, то ли веду за несчастным Лозинским изощрённую слежку, то ли готовлю по нему смертельный удар!

Чтобы хоть как-то отвести от себя эти очевидные в сложившейся ситуации подозрения, я сделал вид, что ничего не понимаю и сильно удивлён его реакцией.

— Я знаком с Кручининым с конца восьмидесятых. Он нормальный человек. Или между вами что-то произошло?

Лозинский подавленно молчал и дышал тяжело.

— Даже если по какой-то причине, мне неведомой, вы друг друга не переносите, — продолжил я тогда, — сделке это не помешает. Я постараюсь организовать всё так, что твою фамилию в доверенности он либо не увидит, либо обнаружит после того, как поставит свою подпись.

— Ты просто не представляешь даже, как мы оба с тобой попали! — наконец выцедил из себя Лозинский. — Это страшный человек, за которым — океан крови! Именно из-за него я прячусь на исторической родине, словно бомж! Даже если ты не заодно с ним, всё равно всё хреново! Теперь он постарается меня прибить — или даже не прибить, а скорее всего похитить — да, точно похитить, чтобы доверенность продолжала действовать, а тебя заставит продать ему мою недвижимость за символический доллар! — Лозинский закончил было говорить, однако не ослабляя напряжения на своём лице, тряханув головой, выдал напоследок, словно кульминацию в дешёвой антрепризе: — Но даже если моя песня на этом будет спета, знай: американцы всё равно их банду разоблачат, докопаются и до Кручинина, и до тебя!

Я сделал вид, что ничего не понимаю.

Но вместо того, чтобы разъяснить мне причины столь чудовищных подозрений, Лозинский потребовал:

— Верни доверенность! Так будет лучше.

Изобразив обескураженность, я покачал головой и возвратил на стол сложенный вчетверо листок. «Вот, действительно, попал так попал! — пронеслось в голове. — Снова остаюсь без комиссионных. А этот придурок — он вообще сгниёт в своём мемельском болоте! Сумасшедший!»

И поскольку терять мне теперь было нечего, я решил изложить Лозинскому всё, что думаю.

— Пожалуй, я готов согласиться, что Кручинин работает с тёмными деньгами, такие подозрения у меня периодически возникали, тёмных денег в мире много. Однако даже если ты не ошибаешься, и Кручинин и взаправду каким-то образом связан с твоими разорителями, то я бы на твоём месте не стал психовать. Наоборот, смотри — на месте тех, на чью малину ты своим чистеньким и бесконечно правильным капиталом навёл американских прокуроров, любой бы поспешил тебя укокошить. Иначе как-то нелогично, согласен? Приятеля твоего вот грохнули, а ты — спокойно ездишь по миру. Ну а коль скоро так, то объяснение я нахожу только одно.

— И какое же? — с высокомерным безразличием поинтересовался Лозинский.

— Самое простое. Кручинин — если это действительно он — каким-то образом тебя прикрыл.

— Зачем ему меня прикрывать?

— Затем, чтобы купить твою усадьбу законно и честно.

— Ты бредишь! Для этих людей нет закона и чести!

— Хотелось бы бредить! Но, боюсь, в нынешнем мире со столь любимой тобою «надчеловеческой справедливостью», от гримасы которой ты сам сейчас и страдаешь, остатки закона и чести можно встретить именно у тех ребят.

— Так ты что — с ними заодно?

— Нет. Кручинин в январе предлагал мне перейти к нему работать, но я отказался. Как когда-то лет десять назад отказал твоему рыжему управляющему занять директорскую должность, чтобы обанкротить в твоих интересах вертолётный завод, не помнишь?

— Так ты встречался с Кручининым в январе?

— Встречался. И более того — при расставании он увидел в моём портфеле твой буклет и решил купить «Заимку». Сам захотел, мне даже не пришлось расхваливать.

— А он знал, что продавец — я?

— Да, я назвал твою фамилию. Так что суди сам — за прошедшие три месяца у Кручинина было достаточно времени, чтобы реализовать твои самые мрачные прогнозы. Однако, вопреки всему, ты — живой, и тебе, я уверен, ничего не угрожает. Более того, повторяю, Кручинин намерен заплатить тебе лучшую на сегодня цену.

Лозинский долго не отвечал, несколько раз переводя взгляд с меня на лежащую на столе доверенность.

— Если это так, то зачем он так поступает? — недоверчиво спросил он наконец.

— Думаю, что не хочет возиться с внуками в усадьбе, которая обагрена твоей кровью. В отличие от американского компьютера, ему не всё равно, — ответил я с очевидной насмешкой — ибо мне в очередной раз всё это надоело, да и нечего было терять.

Я поднялся из-за стола, чтобы попрощаться. Лозинский тоже встал, забрал доверенность, и внимательно посмотрев на неё, протянул обратно мне.

— Двум смертям не бывать, а одной не миновать… Поступай, как знаешь!

Я заверил бывшего миллионера в том, что тоже привык спать спокойно, а потому сделаю всё, чтобы сделка прошла безопасно и честно. На том мы расстались.

Вернувшись из Гродно в Минск, в ожидании московского поезда я позвонил Кручинину и доложил, что начиная со следующего дня готов во всеоружии вылететь на Алтай для подписания купчей. Он пообещал, что не заставит себя ждать.

* * *

На дворе уже была середина апреля, однако Кручинин всё не приезжал, ссылаясь на «тяжёлые проблемы» и необходимость что-то срочно «решить» вне Лондона. Мои планы и ожидания вновь подвергались испытаниям, однако по какой-то причине я верил его словам, и во время собственных звонков на Алтай старался убедить всех задействованных в нашей операции лиц, что нужно подождать ещё немного — и дело будет завершено.

Извиняясь за очередную задержку, Кручинин даже предложил прислать оформленную на моё имя доверенность покупателя. Однако совершать многомиллионную сделку по двум доверенностям одному лицу было настолько необычно и рискованно, что эту идею пришлось оставить.

Наконец, когда моя уверенность в успехе в очередной раз была готова пошатнуться, посреди ночи раздался звонок с незнакомого номера. Кручинин звонил почему-то из Сингапура. Извинившись за беспокойство в неурочное время, он поинтересовался — готов ли я спустя сутки встретиться с ним в Барнауле, куда он намерен добраться через Владивосток.

Разумеется, я бросил всё, и утром следующего дня прилетел на Алтай.

Кручинин прибыл в барнаульский аэропорт раньше меня — мы обнялись, позавтракали и на такси отправились в Горно-Алтайск.

Входя в здание земкомитета, я не мог не обратить внимание на застывшее на лице охранника оцепенение и стеклянный холод в глазах, когда назвался и сообщил, к кому и по какому вопросу мы прибыли.

В коридоре я увидел знакомого геодезиста. Узнав меня, он сначала вздрогнул — а потом попытался, развернувшись ко мне, изобразить что-то вроде извиняющегося полупоклона.

— Добрый день, — поздоровался я с ним. — Наконец-то мы добрались!

Геодезист ничего не ответил, продолжая неподвижно стоять на чуть согнутых ногах. Затем он прислушался, оглянулся на приоткрытую дверь и сбивчивым шёпотом проговорил:

— Сюда, сюда пройдите, пожалуйста!

Мы вошли в незнакомый кабинет. Там находились человек пять, включая столоначальника, с которым мы намеревались переговорить. Все они безмолвно и отрешённо глядели в экран телевизора, где выступал какой-то мужчина в форме.

— Что случилось? — тоже шёпотом поинтересовался я у геодезиста..

— Заимка сгорела, — бесхитростно ответил тот. — Из тайги пожар… Солнце в марте снег испарило, весна сухая до беспредела… Всё горит!

В этот момент на экране показали дымящиеся развалины. Затем камера поднялась вверх и убрала фокус — я увидел знакомую площадку, торчащие посреди пепелища ворота и за ними — оголённый фундамент и часть стены особняка, в котором прожил несколько дней. А вот сторожки, что прежде легко просматривалась с линии ворот, не было совершенно — видимо, она сгорела дотла.

«Таёжным пожаром уничтожен великолепный оздоровительный комплекс — гордость нашего региона, в дальнейшее развитие которого крупный российский инвестор намеревался вложить немалые средства», — звучали взволнованные слова местного диктора. — Огненный вал обрушился неожиданно ранним утром и застал врасплох, сторож даже не успел вызвать сотрудников МЧС… К счастью, комплекс находился на консервации, отдыхающих не было. По предварительным данным, имеется одни погибший — это молодая женщина-инвалид, проживавшая в сторожке…»

Я содрогнулся и хотел что-то выкрикнуть от бессилия и ужаса — однако следующая телекартинка, приковавшая внимание, не позволила этого сделать. Камера показала Ерофея Александровича, лежащего в кузове «Скорой», а сноровистая фельдшерша перевязывала ему обожжённое плёчо.

«Ветер с утра страшнющий поднялся, — прерывисто шептал Ерофей Александрович в поднесённый к распухшим губам микрофон, а из его глаз катились слёзы.— Ветер реку огня нагнал! Целую реку! Как загудело, затрубило — я бросился с площадки, а сторожка уж занялась! Пропало всё, пропало…»

Камера снова ушла, показав суетящихся врачей и пожарных. За их спинами я разглядел охающую Анну Карловну — с ней всё было в порядке. Видимо, в тот страшный час она была в своём обычном утреннем отъезде за продуктами и лекарствами…

С трудом оторвавшись от экрана, я обратился к геодезисту:

— Выходит, Мира сгорела?

— Конечно, сгорела. Куда ж ей — не встать, ни уйти, ни даже рукой прикрыться от огня… Какая жуть!

Кивком головы я согласился с ним — однако вскоре тронул его за рукав и сказал тихо, на ухо:

— Я же разговаривал с ней в марте. Она знала, что её вскоре заберёт огненная река, и была этому рада.

— Хм… В её-то положении — вы правы, пожалуй.

— Нет, она имела в виду другое. Что огненная река затем остынет и сделается золотой. У реки будут тёплые и ласковые берега белого цвета, и в том краю ей станет хорошо.

— Что, сказка про Беловодье?

— Не совсем. Для Миры — вовсе не сказка, она там бывала несколько раз во сне и видела своего жениха, который её ждёт.

— Ну, так сказка то и есть! Хотя — что бы там ни было — ей по-любому будет там лучше. Отмучилась, бедняжка.

Я ничего не ответил и вновь перевёл взгляд на телеэкран, где рассказывали о срочных мерах по защите от огненной стихии окрестных населённых пунктов.

Кручинин, не проронив ни слова, внимательно досматривал репортаж. И я совершенно не мог понять, какие чувства он испытывает.

Геодезист снова обратился ко мне вполголоса:

— Про Мирку все твердили, что она ясновидящая. Она, часом, что-нибудь ещё вам не говорила?

— Что-нибудь ещё? Ещё она говорила, кажется, что в рай попасть очень сложно, а Беловодье, выходит, близко, и туда надо лишь просто захотеть… Что внутри человека есть таинственный огненный шар, который не нуждается в больном и негодном теле… И ещё, кажется, — что те, кто, как она выразилась, «торговали это место», в Беловодье не попадут, и их души затем придётся спасать.

— Ведьма она и есть, — непрошено прогремела подслушивавшая наш разговор неизвестная мадам. — Своим огненным шаром, поди, и подпалила всё!

— Жуть какая! — поморщился геодезист, отойдя от мадам на полшага. — Но я-то ведь на службе, ничем не торгую! А Мирка, вы не знаете, — она конкретно никому ничего не предсказывала?

— Я ни о ком конкретно из её уст не слышал, — ответил я, пожимая плечами. — За исключением себя, которому она предсказала много работать.

— Ну, работать — это слава Богу! — сказал приободрённый землеустроитель, всем видом давая понять, что теперь не прочь нас покинуть. Я не стал возражать — и мы, толком не простившись, разошлись.

К Кручинину приблизилась без конца охающая сотрудница инвестиционного департамента, желающая что-то сказать или утешить. Но он не стал её слушать, обернувшись ко мне:

— Как всё-таки здорово, что я не приехал сюда раньше! Собирал бы сейчас головёшки! Тогда, значит, — по домам?

— А разве что-либо ещё нам остаётся?

* * *

…В барнаульском аэропорту мы разошлись по разным рейсам — я на Москву, а Кручинин — в пекинском направлении. На прощание он как бы между делом сообщил, что в Штатах на его бизнес начался «жуткий наезд», и теперь вместо Англии ему предстоит базироваться в Гонконге.

— Боюсь оказаться бестактным, — полюбопытствовал я, — но твои неприятности как-то связаны с Лозинским?

— Разумеется! Когда этот козёл перебрался в Штаты и засветился там со своей дурацкой идеей стать свидомым янки, ихняя разведка взяла его в оборот, как лоха развела — и сразу спалила в игре против родственного нам финансового учреждения.

В мгновение мне всё сделалось ясно, все ячейки недосказанного оказались заполненными. И стойкое нежелание Лозинского пересекать русскую границу, и странная беседа со мной в литовском посольстве, и даже фантастический посёлок за дамбой, который ещё нужно на карте поискать…

— Тогда всё понятно. Лозинский всерьёз опасался, что его убьют, и мне в Гродно пришлось его успокаивать тем, что ты первый, кто бы выступил против расправы.

— Бред! Насмотрелись вы все фильмов про мафию, и думаете невесть что! Этот жалкий кретин никому не нужен, и история с моим желанием приобрести его дачку — чистое совпадение. Хотя, не скрою, позже я имел в мыслях этими деньгами купить для него хотя бы относительную самостоятельность плюс лояльность — поскольку теперь американцы, забрав его деньги под свой контроль, смогут им крутить, как захотят… Во всей этой свистопляске лучшее положение, между прочим, у тебя. Лозинскому без моих денег крышка, ну а мне — снова геморрой! Проклятый мир! Какой же он все-таки проклятый! Так доживёшь до старости лет — и не знаешь, к чему прибиться…

Я хотел утешить своего непростого знакомого фантастическим рассказом про золотую реку — однако с потолка грозно прозвучал Last Call, и Кручинин отправился на посадку.

Тем же вечером я вылетел в Москву. Развернув на борту ноутбук, чтобы проверить почту, я обнаружил письмо от одного из моих заказчиков — въедливого, щепетильного и чрезвычайно охочего до денег заместителя министра, для которого мне приходилось выполнять утомительную и неблагодарную работу.

Привередливый заказчик с холодным удовлетворением извещал, что выполненные мной расчёты полностью подтвердились, и отныне он ничего не имеет против продления моего контракта с одной из его фирм.

Я подумал, что из-за того, что все мы сегодня страшно обесцениваем природные порывы к наивным и простым вещам, то вместо правды будем вечно вести промеж себя борьбу за придуманные и назначенные цели — создавая коалиции, интригуя, шантажируя, ублажая и разбрасываясь деньгами, измышляя новые приманки… А поскольку борьба требует стратегий и карт, то роль в ней таких, как я — их вечно описывать и составлять. Роль других — подносить припасы и снаряды, удел третьих — ходить в бесконечные атаки, безжалостно вытаптывая в них ростки надежды на понимание спасительной будущности — слишком простой, чтобы в неё поверить, и слишком невероятной, чтобы принять.

И в этой иссушённой бесконечными манёврами человеческой пустыне сильное и длительное желание иной судьбы немногими, не принявшими наших правил, иногда способно внутренним огнём воспалять и прожигать спасительную дорогу к новой жизни, закрытой от нас.

Я решил не спешить с ответом расщедрившемуся сановнику, вряд ли подозревающему о существовании столь сложных проблем. А потому закрыл компьютер и постарался заснуть — с наивной и напрасной надеждой зачем-то увидеть во сне белые берега.

Москва, Апрель–Октябрь 2015

Все совпадения случайны и непреднамеренны

[1] аудиторское заключение и бизнес-план (англ.)
[2] public relations — «работа с общественностью» (англ.)
[3] government relations — «работа с органами власти» (англ.)

Источник


 
Социальные комментарии Cackle
Loading...
Загрузка...

© 2009 Технополис завтра

Перепечатка  материалов приветствуется, при этом гиперссылка на статью или на главную страницу сайта "Технополис завтра" обязательна. Если же Ваши  правила  строже  этих,  пожалуйста,  пользуйтесь при перепечатке Вашими же правилами.